Баррикады на Пресне. Повесть о Зиновии Литвине-Седом
Шрифт:
Глава восьмая СКИТАНИЯ
1
Две недели выхаживала мать Зиновия. Перво-наперво отмыла его дочиста. Зиновий отнекивался, порывался в баню идти; мать не пустила.
— Не хочу, чтобы видели тебя таким битым и мученым.
Вместе с дочерьми наносила воды полную кадку. Согрела три ведра. Усадила Зиновия в жестяное корыто, которое для большой стирки, и оттерла мыльной мочалкой до гладкой
Дала ему чистое, хотя и порядком поношенное, отцово белье: рубаха вовсе впору пришлась, кальсоны только оказались малость длинноваты.
— Подрасту, пока отлежусь у тебя, — пошутил Зиновий.
После того как, преодолев горечь стыда, он перешагнул родимый порог и обнял припавшую к нему мать, как-то сразу отошел сердцем, был весел, незлобив, ласков не только с матерью, но и с сестрами, особенно с младшею — Рейзой. Старшая сестра, судя по всему, не очень была рада, что в доме появился арестант, к тому же изукрашенный синяками и ссадинами. Но ничего не сказала, только одарила неприветливым взглядом. И первые дин явно сторонилась блудного брата. Но Зиновий как будто и не замечал ее холодного к нему отношения, был неизменно ровен и приветлив, и постепенно лед растаял.
И как-то вечером сестры сами подошли к нему, уселись на лавку возле изголовья его постели.
Старшая — полная, круглолицая Эсфирь — спросила:
— А за что тебя, брат, в тюрьму посадили?
На этот вроде бы простой вопрос не так-то просто было ответить.
— И признаться совестно? — продолжала допытываться Эсфирь, в больших ее темных глазах таилось молчаливое осуждение.
— Совеститься мне нечего, — сказал Зиновий. — Ничего постыдного я не совершил.
— В тюрьму разве за хорошие дела сажают? — все так же требовательно спрашивала сестра.
А худенькая, чуточку косоглазая Рейза, ни слова не произнося, смотрела на брата ласково и жалеючи.
— Тут видишь, сестра, какая штука, — медленно заговорил Зиновий, — смотря что считать хорошим, а что плохим делом. Или, по-другому сказать, что тебе или мне хорошо, то хозяину моему или твоему плохо. И наоборот. Что нам плохо, для них хорошо.
— Темно говоришь, брат, — возразила Эсфирь. — То, что плохо: обманывать, воровать, убивать, — всем плохо, и мне, и моей хозяйке, и каждому человеку.
— Скажи мне, — совсем вроде не в лад разговору задал вопрос Зиновий, — сколько ты получаешь за каждую сорочку?
Эсфирь задумалась, подсчитала, шепча про себя, и, наконец, произнесла:
— Наверно, копеек до тридцать обойдется…
— А хозяйка твоя получит с заказчика тоже по тридцать копеек за сорочку?
— Ну уж нет! — снова вмешалась в разговор Рейза. — За такую работу, как у сестры, хозяйка возьмет не меньше рубля.
— Вот видишь! — весело воскликнул Зиновий. — Ты сработала на рубль, а получила тридцать копеек, хозяйка твоя ничего не сработала, а получила семь гривен. Кому хорошо, а кому плохо? Вот, стало быть, и выходит: что рабочему хорошо, то хозяину плохо, а что рабочему плохо, то хозяину хорошо…
— Обожди, брат, — перебила его Эсфирь, которой, по-видимому,
— За это самое, — весело ответил Зиновий. — За то, что стараюсь сам понять и другим объяснить, как хозяева нашим трудом жиреют.
— А это зачем тебе?
— Это зачем? — повторил Зиновий. — Вот зачем. Когда все рабочие люди поймут, почему богатеют хозяева, тогда и конец хозяйской власти. Хозяев сотни, а рабочих миллионы. Рабочих людей в тысячу раз больше, чем хозяев со всеми их прислужниками: приставами и жандармами. Пока они нами командуют. Потому что глаза еще не у всех открылись… Понятно теперь, сестра, за что я в тюрьму попал?..
Эсфирь подняла на брата глаза, но ничего не сказала. Ответила Рейза:
— За смутьянство. Так и Ефим говорил.
— Кому он так говорил? — полюбопытствовал Зиновий.
— Всем нам говорил, — пояснила Рейза. — Летом приходил, полушалок маме принес на именины. Мама плачет, тебя жалеет. А он говорит, не плачьте, мамаша. Посадили, — значит, заслужил.
— Ефим может так сказать, — заметил Зиновий после некоторого молчания. — Он теперь к хозяевам прикипел.
— Ты его осуждаешь? — спросила Эсфирь,
— Осуждаю.
— За что? Он своим трудом вышел в люди.
— Как он вышел, это всем известно.
— Что ты хочешь сказать?
— Ты жену его видела? — спросил Зиновий вместо ответа.
Эсфирь покачала головой.
— Сходи и посмотри. Тогда поймешь. Продал Ефим за сытую жизнь свою молодость и свою совесть.
Как ни хорошо было попасть снова в родную семью, оставаться в ней насовсем или хотя бы надолго никак нельзя было.
И когда Зиновий почувствовал, что окреп и набрался сил, сказал матери:
— Мне пора, мама…
— Уходишь, сын?
— Ухожу. Приходится уходить. Жить у вас мне нельзя. На всех вас беду наведу.
— А так, чтобы не навести беду, не можешь?
— Не могу, мама.
— Это, значит, опять вскорости в тюрьму?
— Стараться буду, чтобы не вскорости. Но зарекаться нельзя. Там уж как выйдет.
— Господи, господи! — прошептала мать.
Ни оспаривать, пи уговаривать, ни жалобить не стала, знала, ни к чему…
— Ефима я не хвалю, — сказала мать после довольно продолжительного молчания. — На богатство польстился, самого себя позабыл… Ну разве нельзя так прожить, чтобы и по совести и без страху?
— Нельзя, мама. Не пришло еще такое время. Вот и стараемся, чтобы скорее пришло…
— Господи, господи… — снова прошептала мать и слезы смахнула. — И у всех ведь матери есть. Матерям-го какое, горе, какая тягость…
2
Больше двух недель отлеживался Зиновий во флигельке купца Воскобойникова на Балканах. Окреп телом, отошел душой. Вернулись силы, потянуло к людям, к товарищам, к делу. Через страшный тюремный год пронес надежду отыскать Марию.