Бельгийский лимонад
Шрифт:
Пока я листал страницы своего опуса, знакомясь с пометками, подошла очередь последнего сочинения.
— Ну, а теперь пришла пора назвать лучшее сочинение на предложенную вам тему, — пробудили меня фанфары в голосе Николая Петровича, — оно принадлежит вашему новому товарищу.
Нет, он не доверил эту тетрадь волнам, он прошагал с нею между рядами, неся на ладони вытянутой руки. Антон поднялся навстречу с зардевшимся лицом, от обычной чопорности не осталось и следа.
— Давайте попросим автора прочесть вслух, — предложил Николай Петрович, — чтобы вы все смогли оценить результат...
Странно,
Антон принялся за чтение. Я слушал с ревнивым чувством соперника. И постепенно успокаивался: нет, моя работа ничуть не ниже, а кое-что у меня явно предпочтительнее. Но если так, где справедливость?
Наверняка мои чувства отобразились у меня на лице, неслучайно я, переведя в очередной раз глаза с Антона, с его подрагивающих от волнения рук на учителя, увидел вдруг, как тот обеспокоенно прикладывает палец к губам. Как бы заранее предупреждая мой возможный принародный протест.
На этом дело не кончилось. После урока Николай Петрович залучил меня в учительскую, дождался, когда мы остались одни, совсем одни, сказал с необычной для него, а потому сразу обратившей на себя внимание хрипотцой:
— Хочу поговорить с тобой об Антоне...
До сих пор поражаюсь, как он доверился мне, мальчишке, доверился в ту страшную годину всеобщей подозрительности, не побоявшись заявить, что не считает возможным переносить отношение к родителям, какими бы они ни оказались, на детей, сын не должен отвечать за отца.
— Если сейчас, после такого удара Судьбы, не помочь Антону поверить в себя — пусть даже в этакой малости, как школьное сочинение, — он может сломаться, ему не хватит сил на будущую жизнь...
Помолчал, прикрыв глаза ладонью, и вдруг переключился на меня — на мои литературные претензии. Из всего последующего разговора осталось в ушах вместе с его хрипотцой короткое резюме:
— Ты парень обещающий, но подвержен самонадеянности. Бойся ее, это коварнейшая баба.
У него это получилось как-то по-особенному сочно — баба. При этом мой наставник неожиданно улыбнулся и неуловимо-быстрым движением пальцев подвострил незримые усы.
12
Один из моих рассказов заинтересовал студию телевидения — возникла идея пригласить актера, который прочитал бы рассказ для зрителей, сидя или прохаживаясь перед телекамерой. По закону цепной реакции следом родилась идея пригласить и автора, дабы он, тоже сидя или прохаживаясь перед камерой, предварил бы выход актера мини-исповедью. Ну, и помельтешил бы, кстати, на экране, предоставив зрителям возможность уразуметь, кто есть кто, и не перепутать актера с автором.
Вообще-то, я робею перед камерой. Да что — перед камерой, если несчастная гузка микрофона на радио, где меня никто не видит, грозит нокаутом. Но тут чего-то расхрабрился, дал согласие на съемку.
И, в общем-то, достаточно успешно справился с поставленной задачей. Достаточно успешно и без технических накладок в виде покашливания, сморкания, сопения, моргания. Уехал
Устроился в кресле, закинул ногу на ногу, укрепил скулу на кулаке и начал перебирать в памяти все сказанное мною во время съемки. Начал перебирать, приблизился к концу — и тут будто током закоротило. Только в эти мгновения я понял, что мне грозила погибель прямо там, в съемочном павильоне, где должен, просто обязан был лопнуть от распиравшего грудь самоуважения. Должен был, обязан — и не лопнул! Сижу вот теперь, живой, здоровый, жду позора.
А было так: глядя, как мне посоветовал оператор, в зрачок съемочной камеры, я поведал о том, как возник замысел рассказа, что этому предшествовало и что сопутствовало, а в заключение, согласно выработавшемуся стандарту, «поделился творческими планами». И вот тут, на этом витке снизошел — доверительно сообщил будущим зрителям (в те времена еще и не мыслился прямой эфир), какая это многотрудная ипостась — писатель.
— Бывает, сидишь над рассказом и месяц, и два, и три, пока все слова не определятся на положенных им местах. Но, наверное, так и должна создаваться настоящая литература!..
Такой вот выдал пассаж. Как тут было, отрезвев, не покрыться холодным потом!
С домашнего экрана тем временем донесся проникновенный голос дикторши: так и так, редакция литературно-драматических передач предлагает вниманию телезрителей... И вот он — я, вернее, мой экранный двойник, Их Высочество Творец Настоящей Литературы, новоявленный Лев Толстой...
Но что это: вот уже сменились декорации, мое место занял актер, a где же те слова?.. Есть, видно, все же есть на Земле Бог, иначе кто бы надоумил редактора перед запуском пленки в эфир вычленить из нее злополучное откровение — образчик махровой самонадеянности!
Прошли годы, а случай на телевидении все остается со мной, в моем душевном багаже. Тут он не подвластен редакторским ножницам, его не вычленишь. Он остается со мной, подобно старой ноющей ране, и не дает заскорузнуть чувству неловкости перед теми — пусть их было всего несколько человек, — кто участвовал тогда в подготовке передачи, кому «посчастливилось» увидеть отснятый материал без купюр.
Не в силах избавиться и от чувства неловкости перед памятью Николая Петровича. Обронил, выходит, на каком-то из ухабов его уроки — и даже не заметил, пока не споткнулся на ровном, казалось бы, месте. Впрочем, нет, не совсем оно ровное было, там подъем обозначился. К прожекторам. А прожектора — они же слепят.
На службе на государственной не состою, в кооператив никакой не вступал, в услужение к нарождающемуся частному капиталу не успел запродаться — свободная, можно сказать, птица. Нету надо мной власти. Цензура — и та руки умыла, куда хошь, туда вороти, кривая вывезет. А только сажусь поутру за письменный стол, кладу перед собой чистый лист бумаги, и тут же, без промедления вывешиваю на видном месте в памяти незамысловатый плакатик: «Не справлюсь — уволят!»