Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
козловые сапоги. Русобородый, покончив с этим, принялся фыркать над стоявшей в углу
лоханью, сливая себе на руки из глиняного горшка.
– Ты скажи, батя, – молвил он, повернувшись затем к Отрепьеву и утираясь вышитым
полотенцем, – сколько отсюдова ходу до Путивля? Доедем до ночи?
– А зачем, милостивцы, собрались в Путивль? – встрепенулся Отрепьев. – Уж не царя ли
Димитрия привечать на его государствах? К нему теперь что ни день всё летят перелеты.
Только
царевич, не подменный ли... Бают, Гришка-расстрижка, по прозвищу Отрепьев.
– Нелепицы ты вякаешь, батя, – остановил его русобородый молодец, которого
светлоусый называл князем Иваном. – Смехотворные и пустые твои речи. Дьякона
Отрепьева, патриаршего книгописца, кто на Москве не знает?..
– А ты, боярин молодой, его видал, Отрепьева-дьякона? – спросил, метнув куда-то в
сторону загоревшимися вдруг глазами, Григорий.
– Видать я его не видал, – ответил князь Иван, – потому что на патриарших подворьях
николи не бывал. А и годы мои не таковы. Отрепьев как с Москвы сошел, я в ту пору еще
отроком был. Видишь, и теперь у меня ус еще не больно густ.
– Ну, тогда, выходит, не Отрепьев, – согласился черноризец и захохотал. – Тогда, выходит,
надо и мне хлебнуть из твоей фляжки за его царское здоровье.
И он недолго думая взял с лавки откупоренную фляжку и хлестнул из нее себе в глотку.
Но в фляжке, должно быть, было какое-то чертово зелье. Григорию после вчерашней
подслащенной бражки у казначеи и бархатных наливок показалось, что ему вставили мушкет
в горло и пальнули в нутро пулькой, плавленной в соли и желчи. Тройной крепости водка
обожгла черноризцу рот, и глотку, и черева, и он только и смог, что присесть на лавку. А пана
Феликса чуть не разорвало от смеха, когда он увидел, что у дьякона глаза полезли на лоб и
слезы поползли по сразу вспотевшим скулам. Дьякон, передохнув наконец, поставил крепко
зажатую в обеих руках фляжку обратно на лавку и полез к пану Феликсу в чемоданчик. Он
наугад выудил оттуда какой-то заедок, сунул его себе в одубелый рот и принялся жевать, не
молвя слова. Но пан Феликс орал у него под самым ухом:
– Попе, не попьешь ли еще горелки?.. Водка огнем хвачена, ксендзом свячена...
Отрепьев замотал было головой, но потом пошел в угол, достал там с полу глиняный
горшок, отлил из него в лохань немного водицы и долил его затем доверху польской водкой
из панской фляжки. И принялся попивать из горшка и закусывать разной снедью, которою
набит был у пана Феликса его заморский чемоданчик.
– Гай да попе! – затопотал своими журавлиными ногами веселый
это ты пекле научился хлестать так водку? Да ты ее, пьянчуга, так с водою сразу вытянешь
жбан целый и мне опохмелиться не оставишь и чарки, пьянчуга!
Но Григорий уже опомнился от продравшего его насквозь первого глотка неразбавленной
водки. Он глянул на пана и молвил назидательно:
– Не тот есть пьяница, кто, упившись, ляжет спать, но тот есть пьяница, кто, упившись,
толчет, бьется, сварится; а соком сим, – добавил он, осушив свой горшок, – и апостолы
утешались.
Эти слова его привели пана Феликса в окончательный восторг. Длинноногий пан только
потряхивал своими алмазами в серьгах и похлопывал себя по наряженным в красное сукно
ляжкам.
– Ну и что за голова у попа! – кричал он, топорща усы и ероша хохол на макушке. – Что
за ясный разум! Едем, попе, с нами в Путивль пану царю поклониться.
– Отчего ж не так, – согласился Отрепьев. – Мне и самому в Путивль надобно без
прометки.
– Ну, так сбирай, попе, свои манатки. Гей, живо!
– Недолго мне, – молвил Отрепьев, поднявшись с лавки и почувствовав приятную
истому, сразу разлившуюся по всем его суставам. – Недо-о-олго мне-е-э! – потряс он стены
избушки неистовым своим рыком. – Хо-хо-хо!.. Бог то ведает, не подменный ли царевич...
Чего? Манатки?.. Вон они, мои манатки: шмыг да в руки шлык – и весь я тут. Да еще кобыла
моя на задворках.
Они вышли на двор; ратные люди – со всем своим доспехом, а Григорий – имея на себе
свой шлык и кожух. На задворках оседлали они с помощью конюшей монахини лошадей и
под звон к обедне поехали прочь, гуторя и играя на застоявшихся конях.
У казначеиной избы Григорий соскочил с кобылы.
– Я тут сейчас... Езжайте за вороты, паны бояре. Хо-хо!..
Он прыгнул на крылечко, пробежал сени и вломился в горницу.
Мать-казначея была одна. Простоволосая, сидела она у окошка и поглядывала, как
редкие снежинки, виясь и порхая, ниспадают на землю. Завидя дьякона, шагнувшего через
порог, она вскочила, чтобы покрыть себе голову черным своим колпаком. Но Григорий
подошел к ней, взял за руку и сказал, обдавая ее крепким и жарким винным духом:
– Вот что, мать... Царевич он – подлинный... «Се жених гря-дет во по-лу-но-щи...» –
запел он было, но потом добавил просто, без затей и скомороший: – К пресветлой Руси,
невесте наикраснейшей, идет молодой царь, произросший от светлого корня. А Отрепьев –
это я, Чудова монастыря дьякон Григорий, – сказал он тихо, поникнув головою, – книжный