Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
провожатым побрели к надворной избе.
Не причащать, не исповедовать пришел, видно, сюда поп, если один, без провожатого,
прошел он темные сени и сразу, не тычась зря, нащупал в стене дверную щеколду. Нагнулся
поп и, едва не задев скуфьею низкую притолоку, продвинулся в просторный покой, где не
слышно было ни стонов больного, ни вздохов его, только лампада чуть потрескивала перед
странным образом, непривычным, невиданным доселе, с нерусским венцом вокруг
земного, чрезмерно красивого лика. У русского попа висел в горнице католический образ
польской работы! И перед этим образом поправил поп в лампаде фитиль, зажег об него
свечку и пошел к столу. И, закрепив свечку в шандале1, стал ходить по горнице, то и дело
останавливаясь и понемногу разоблачаясь, снимая с себя одно за другим – скуфью, крест
серебряный, широкую рясу, однобортный подрясник с воротом стоячим. И остался поп в
одних штаниках, в черных бархатных сапогах и белой сорочке, обшитой кружевцем.
Тщедушный поп, с впалой грудью и редкой бородой, – как такому молебны петь, в церкви
служить!
Поп зябко потер руки и пошел к печке. Он постоял у печки, повертелся, потерся о
нагретые изразцы... Послушал колотушку, в которую бил сторож на соседнем, панском,
дворе, где стояли литовские купчины... Прислушался поп и к щенку, скулившему под окном.
Там, за окном, окутала Москву глухая предосенняя ночь, полная смутной тревоги и
1 Шандал – подсвечник.
беспричинной тоски. Поп потоптался у печки и вспомнил:
Cum subit illius tristissima noctis imago...1
Поп повторил это мысленно раз и другой:
Cum subit illius tristissima noctis imago...
И дальше – ни с места. Потер попик рукою своей плешивый, подобный куполу лоб, но
вспомнить больше так и не мог. Тогда он пошел к столу, раскрыл обтянутую зеленою кожею
книгу, стал копаться в ней и наткнулся на заложенный меж страницами бумажный лист.
Выудил из книги цепкими своими пальцами поп исписанную мелко бумагу, поглядел ее на
свет и прислушался снова... Но тихо было кругом, даже щенок не скулил больше под окош-
ком, укрывшись, должно быть, в каком-то дворовом кутке.
– Tristissima noctis... – молвил поп вслух, уже не слыша и собственного голоса, держа в
руке бумагу, пробегая глазами строку за строкой. И, потянувшись за чернильницей, увидел
попик в медной подставке свое собственное отражение. Вздохнул тогда поп сокрушенно,
закрыл глаза и, открыв их, погрозил тому, кто тускло глядел на него из глуби металла: –Ах,
патер Андржей!..
И, уже не смущаемый посторонними видениями, скрючился над разложенной на столе
бумагою и стал дописывать начатое накануне. Писал
видя ее, иногда прислушиваясь к чему-то, хотя кругом была невозмутимая тишина. И тогда
только захлопнул патер Андржей чернильницу и побрел к кровати, когда кончил письмо и
упрятал его снова в книгу, обтянутую зеленою кожею. И вот о чем извещал в своем письме
тщедушный иезуит дородного начальника своего, который в Польше, в городе Кракове, спал
в этот час безмятежным сном в просторной опочивальне, на лебяжьей перине, под пуховым
одеялом.
II. О МОСКОВСКИХ ДЕЛАХ И О РУССКИХ КРЕПОСТЯХ,
О ТАЙНЫХ ПРОИСКАХ ИЕЗУИТОВ
И СЛАДКИХ НАДЕЖДАХ ПОЛЯКОВ, О ХВОРОСТИНИНЕ,
О ЗАБЛОЦКОМ И О ПРОЧЕМ
«Донесение, писанное смиренным отцом Андржеем, Общества Иисуса коадъютором,
достопочтенному отцу Децию, святого богословия доктору, краковскому Общества Иисуса
провинциалу2. Из Москвы, сентября в одиннадцатый день, в год тысяча шестьсот пятый.
Первое. Ради вящей славы господней и непреложным Вашего преподобия повелением
присоединился я к войску великого князя Димитрия московского как исповедник и наставник
и с помощью бога-вседержителя, даровавшего нам победу, вступил в город Москву и в
именуемый Кремлем замок, краше которого невозможно себе представить. Из лютой
ненависти к царю Борису, и это теперь известно, первые патриции государства (бояре)
сначала тайно передались на сторону Димитрия, а затем и явно открыли ему дорогу. Но так
же, и еще больше, обязан великий князь святому нашему ордену и пресветлой короне
польской. Не отрицаясь этого, великий князь Димитрий ласкает меня по-прежнему, но много
еще тяжких трудов предстоит нам, воителям во имя господне, для укрощения и вразумления
упрямого московского народа: я разумею обращение народа сего от проклятой греческой
ереси к единственно правильной католической вере ради спасения души и обретения вечного
блаженства. Велик этот подвиг, но истинно писано у Квинтилиана в книге десятой, третья
глава: «Всякое прекрасное дело сопряжено с трудностями; сама природа не желает быстро
производить на свет ничего большого». И хотя так, но никогда доселе не приходилось жить
мне среди людей, питающих столь явный ужас перед всяким католиком и высказывающих
нам столь неприкрытое отвращение. И потому для уловления сих заблудших вынужден я,
смиренный рыбарь господень, искуснейше сплетать свою сеть и действовать с превеликою
осторожностью. Чтобы отвратить от себя предубеждение и даже обезопасить самое жизнь