Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
Князь Иван открыл окошко, глянул на избушку напротив: из щелей в щите пробиваются
у Григория лучики наружу. Кликнуть, что ли, чернеца?
Но чернец у себя в избушке зевнул в это время громко, рот перекрестил... «Спати мне
хочется», – написал он на полях тетради и свечку задул.
На другой день сидел князь Иван в хоромах и перебирал какие-то бумаги, оставшиеся
после старого князя Андрея Ивановича. Он так углубился в это дело, что поднял голову,
только когда
Кузёмка в новых сапогах и чистой рубахе, с расчесанной бородой и подстриженными на
голове волосами.
– За Матрену Аникеевну речь у меня к тебе, князь Иван Андреевич, – молвил он,
заметив, что князь Иван обернулся наконец к нему.
– За какую Аникеевну?.. – глянул князь Иван недоуменно на Кузёмку.
– За Матренку, холопку твою.
– А-а-а... Ну, так.
– Девка она...
– И что ж? – откликнулся князь Иван.
– Замуж ее надобь, Матренку, Отдал бы ты ее... за меня.
– Вишь ты!.. – удивился князь. – Лежал без меня тут в запечье, с боку на бок
переваливался, думал да надумался! А не жирно ли будет, мужик?.. Конь ты не плох, да в
коня ли корм?..
– Зачем не в коня, – возразил Кузёмка. – Коли я лыком шит, то и Матрена не золотом
стегана. Одного мы с ней горба, два сапога пара. Да и сладились мы с ней еще зимой, тебя
только ждали.
– Сладились?..
– Сладились же.
Князь Иван встал из-за стола и зашагал по комнате из угла в угол. Кузёмка в ожидании
стоял по-прежнему посреди комнаты, широкоплечий, приземистый, спокойный, провожая
князя глазами от стены к стене, от угла к углу.
– Твойская на то воля, князь, – молвил он, улучив время. – А отдашь ее за меня – раб я
твой вековечный, тебе и детям твоим службу служить... Чай, и сам обсемьянишься скоро;
мало, что ли, тебе на Москве невест для радости твоей!
Князь Иван сразу остановился у окошка, толкнул оконницу рукой, настежь окошко
раскрыл. «Обсемьяниться?.. – запрыгало у него в голове. – И то, – уже усмехнулся он, –
царский окольничий, дукс Иван. Вон она, Москва, за деревьями гудит; сколько девок красных
цветет на Москве в теремах, по хоромам тайным!..» И князь Иван обернулся к Кузёмке:
– Сладились, говоришь?
– Сладились, князь.
– Ну и бери ее за себя, коли сладилось так.
Кузёмке на лицо точно пал солнечный луч. Посветлел Кузьма, заухмылялся, на колени
бухнулся перед князем Иваном.
– Раб я тебе и детям твоим вековечный... Работу работать... службу служить...
XXII. НЕИСТОВЫЙ ДЕНЬ
«...Иконы – идолы, и церкви – кумирницы, и церковная служба – идольская служба. И
пост не нужен,
Отрепьев почесал пером за ухом, потер рукою лоб, болевший у него с похмелья, и сделал
на полях приписку:
«Поесть каши с салом рыбьим. Как бы не объестися».
Сквозь щели в оконном щите пробирался к Григорию в избушку ранний летний рассвет,
и в горшке с песком стала меркнуть нагоревшая свеча. Григорий потушил свечку, снял щит и
раскрыл окошко.
На дворе было безлюдно и тихо, но слабый гул уже поднимался над Москвой,
разрастаясь и ширясь, подкатываясь и к хворостининскому двору на Чертолье. Москва нынче
поднялась до зари вся. А князь Иван с пожалованным в стремянные Кузёмкой – те уехали
еще за два дня в Коломенское, царю Димитрию навстречу.
Отрепьев достал с полки латку и ложку и принялся набивать себе рот холодною кашей.
Он жевал, глядя на заигравшие на заре окна в княжеских хоромах, прислушиваясь к трезвону,
который уже широко катился над Москвой.
Из поварни вышла на крыльцо стряпея Антонидка. Она прошла по двору к дьяконовой
избушке и поставила ему на подоконник теплую от парного молока кринку. Дьякон отпил с
полкринки, вытер рукою ус, омоченный в молоке, смахнул с бороды застрявшие в ней
крошки и молвил:
– Раба божия Антонида! Сказано в писании: «И приведу вас к рекам, текущим медом и
млеком». Для чего же, млеком меня напоив, медом пренебрегла ты?
– Нетути, батюшка, меду больше. Который был мед, весь ты выкушал, а нового нетути...
– Охте, – вздохнул Отрепьев, – нетути... Лихо мне с тобой, раба божия Антонида!
Доколе, скажи, алкать мне? А?.. Ну, пойду... – молвил он, прихватил посошок и вышел на
двор. – Пойду ужо... – повторил он, взглянув, как высоко в небе поднялось солнце. – Пойду,
пойду, навстречу молодого царя пойду... «Се же-них гря-дет во по-лу-нощи...» Хо-хо!.. – И,
сняв колок с калитки, он вышел на улицу.
А улица полна была людей и нагретой солнцем пыли, вздымаемой сотнями ног. Всегда
великолепное зрелище царского въезда в столицу манило к себе всех. И к Заречью шли,
торопясь, мужчины, шли женщины, неся грудных младенцев на руках; даже ветхие старики и
те ковыляли за реку, долбя клюшками дорогу. С Поварской привалила к мосту орда мастеров
кухонных, хлебников и пирожников, блинников и Калашников, судомоев и водовозов. Из
ямских слобод1 подходили ямщики с государевыми казенными клеймами на рукавах: у кого
волк, у кого слон, у кого олень рогатый. Казалось, весь народ московский двинулся с места и