Брилонская вишня
Шрифт:
– Есть ли смысл мне обращаться к вам, или вы еще недостаточно выдрессированы для понимания человеческой речи? – медленно произносит комендант, едва Марлин уходит. Так завораживающе говорит, будто каждое его слово – пробег точильного камня по лезвию ножа. И чем больше комендант говорит, тем острее затачивается оружие.
Все молчат. И это понятно. Половина не знает немецкого языка, а те, кто знает, проявляют благоразумие.
– Кто-нибудь ответит мне, – он словно взывает в пустоту, – что лучше: сказать собаке, чтобы она
Все молчат.
Комендант горько смеется:
– Конечно, нет. Да и кто мне может ответить? Разве русское образование хоть когда-то могло равняться с немецким? А оно вообще у вас есть, образование?
Я сжимаю собственные пальцы.
Меня пугает не то, что он страшный человек. И совсем не то, что с минуты на минуту на нас может обрушиться наказание. Но то, что комендант удивительно, устрашающе спокоен.
– Я все-таки отвечу. Животные не понимают человеческого языка. Но удары они чувствуют очень, очень хорошо.
Возвращается Марлин. Не поднимая глаз, протягивает коменданту автомат. Принимает от него плеть.
Я со свистом выдыхаю, чуть шарахаюсь взад и жмурюсь. Ноги трясутся так, что в любой момент я могу упасть.
– Считаю до пяти и стреляю! – вдруг кричит комендант. – Кто не успеет лечь на землю или не знает немецкого – я не виноват! Один!
А мы в строю стоим, как вкопанные. Ноги задубели, руки не шевелятся. Даже мысли все резко исчезли.
– Два!
Наверное, так бы и продолжили стоять, пока кто-то в толпе истерично не выкрикнул: «Ложитесь!». И мы все как один повалились на землю.
– Пять!
В эту же секунду прямо над моей головой со свистом пролетает несколько пуль и врезается в стену. Я зажимаю уши. Пальцами босых ног ввинчиваюсь в землю и до тупой боли закусываю губы.
Очередь смолкает неожиданно быстро.
А мы так и лежим. Так и не решаемся встать. Я даже забываю, что такое страх, что такое волнение, напряжение или паника. Наверное, я забываю обо всем в этот момент. Наверное, мне просто банально хочется жить.
Комендант неспешно подходит к нам. Сейчас, правда, мы можем видеть только его блестящие ботинки.
– А теперь послушайте сюда, – с прежним холодящим душу спокойствием произносит он. – Я согласен, что Марлин – дерьмовая надзирательница. Но это не означает, что в ее присутствии вы можете думать, будто имеете на что-то право. Как с ней, так и без нее, вы – наши домашние свиньи, и обязаны головы расшибать о пол в кровь, завидя хозяев. Какой бы Марлин не была, но она – немка. Вы – нет. Так имейте же почтение по отношению к высшей нации, представители которой дарят вам и пищу, и проживание. Это раз.
«Раз» завершается визгом плети и нечеловеческим воплем где-то в начале строя.
Предательский страх снова возвращается. Я медленно холодею.
Комендант неспешно обходит линию лежащих людей дальше.
– А еще я замечаю за вами неуважительное отношение к еде. Вам не нравится еда? Вы ее больше не получите.
И вновь он размахивается. Плеть с визгом рассекает воздух и обрушивается на спину очередного случайного человека. Но тот молчит. Достойно.
– И последнее.
Ботинки коменданта оказываются прямо перед моим лицом. Я изо всех сил вжимаюсь в землю и жмурюсь до боли в глазах. От животного ужаса прикусываю язык.
– Знаете, – вдруг по-русски говорит комендант. – Мой обязанность лишь следийт за порядок. Я должен вмешиваться только в крайний случай. Но себя я слишком сильно уважайт, чтобы допускать в свой сторона оскорбления. Оскорбления я не прощайт. Никогда. И никому. Это три.
Он вынимает из кобуры пистолет и стреляет Тоне в голову.
***
Наверное, я ждала от этого большего. Хоть ненамного большего, чем случилось на деле.
Но никто не сказал ничего. Ни один и словом не обмолвился о ее смерти – такой мгновенной и нелепой, что мозг упорно отказывался в это поверить. Все лишь неумело пытались создать на лице подобие скорби… а меня всю ночь било в конвульсиях.
Раз пять я, наверное, вскочила посреди сна в ледяном поту. Раз пять, наверное, в моих снах звучал этот короткий оглушительный выстрел. Снова и снова – бесконечной кинопленкой прокручивались в голове блестящие ботинки коменданта, пули над головой, визги плети и «Моя честь именуется верность».
Мне не жалко Тоню, нет. Наверное, если б я знала ее получше – скорбела бы. Но сейчас просто банально боялась. Банально бредила всю ночь от страха, банально трясясь за собственную шкуру. Только за собственную, да. Может, комендант и прав. Мы – стадные животные, на словах именующие себя героями и патриотами, а на деле готовые забиться в нору и сидеть там, пережидая ярость хозяев. Наверное, всем людям свойственно ставить самих себя выше благородного сочувствия, жалости и сострадания.
Я даже не видела мертвого тела Тони. Не хотела на него смотреть. Слышала потом, что ее в яму выкинули. И как-то трудно мне было поверить, что за секунду одна-единственная пуля способна перевести человека из категории живых в категорию мертвых. В этот момент я вынырнула из иллюзий окончательно. Здесь есть смерти, здесь есть жестокость и наказание, а самое главное: есть пропасть между русскими и немцами. Наверное, убийство Тони стало для меня сигналом, гласящим: чтобы выжить, нужно быть либо дурой, либо храброй, но никак не все вместе.
Меня доводил до сумасшествия лишь жалкий собачий страх. А другие к этому страху уже привыкли. Оттого и прискорбное равнодушие на их лицах. Даже новенькие его излучали. Даже я его излучала.
Утро следующего дня встречаю слишком рано. Из-за последнего сна все тело мокрое, руки мелко дрожат, а сама почему-то задыхаюсь.
Так плохо организму после почти бессонной ночи, переполненной короткими кошмарами. Так сильно пульсирует в голове, темнеет в глазах, кружится голова, подташнивает. И даже страх какой-то ленивый, тягучий и мерный, липкий, как патока.