Царственный паяц
Шрифт:
крайней мере, поэты изо всех сил выбивались, как бы рявкнуть по-гиппопотамски, а
люби- мейшим из любимых был Джек Лондон, помесь Майн Рида и Вампуки,
живописец мордобоя и свернутых скул. Вон там в запыленной вазе лежат их
запыленные пожелтевшие визитные карточки: «Ослиный Хвост», «Поросята», «Дохлая
луна», «Бух лосиный», «Взорваль», «Пощечина общественному вкусу».
И среди этой неистовой пещерной шаманской какофонии невозмутимо звучала
жеманная
Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах Люблю заехать в
златополдень на чашку чаю в женоклуб.
Перебираешь в памяти эти полувыцветшие воспоминания — и диву даешься: как
это так случилось, что этот заблудившийся в столетиях романтик, которому уместнее
было бы жить в эпоху женоподобных
миньонов короля Генриха III, обсыпанных фиолетовой пудрой, в кружевах и
брыжжах, — пришелся ко двору во времена «Дыр-бул-щыла».
Впрочем, есть решающее объяснение: в нем неистребимо сидел задор подлинного
дарования, опрокидывающего все попутные преграды.
Мы сначала очень недвусмысленно улыбались, выслушивая его по- эзы, диссоны,
берсезы с «шалэ», «грезёрками», «виконтессами» и «пуантами», а затем незаметно для
самих себя стали прислушиваться к его виртуозности, умевшей передать ритм качелей,
элластических шин и танцев:
И пела луна, танцевавшая в море.
Мы «жемчужно» хохотали, когда знакомились с его галантерейными
комплиментами — «Властелинша планеты голубых антилоп» — и когда нам стало
известно, что у него имеется:
...дворец пятнадцатиэтажный И принцесса в каждом этаже.
Нам казалось весьма нехозяйственно вливать «шампанское в лилию» и делать
мороженое из сирени.
Но...
Дело в том, что один из подлиннейших признаков искусства — это его
заразительность и что степень заразительности есть единый критерий искусства. «Чем
сильнее заражение, тем лучше искусство, не говоря об его содержании» — указывал
Толстой. И надо признаться, что скептические улыбки, которые мы снисходительно
дарили поэту в Бродячей ли Собаке или за чтением «Громокипящего кубка», довольно
быстро сменились улыбкой благожелательности. Почему? Не потому ли, что мы
почувствовали в поэте искренность, нас заразившую? В конце концов решительно всё
331
имеет право излиться в искусстве. Надо только, чтобы это было совершенно и
заключало в себе неподдельный пафос. Перед лицом Аполлона романсы Вяльцевой и
жертво-песни Рабиндранат Тагора одинаково ценны. В известной легенде Анатоля
Франса Божья Матерь не отвергла лепты жонглера, почтившего Ее
эквилибристическими фокусами:
пафосом.
Мир Игоря-Северянина — мир воображенный, не существующий. Оскар Уайльд,
скорбевший об упадке украшающих самообманов, об упадке лжи, был бы вполне
удовлетворен его даром преувеличения и никогда не сказал бы, что он охотится за
очевидными банальностями. Напротив. В Игоре-Северянине он, пожалуй, нашел бы
подтверждение
своих мыслей и положений, в частности, подтверждение того, что Жизнь подражает
Искусству гораздо больше, чем Искусство - Жизни. И тут же он еще более уверенно
повторил бы свой афоризм о Природе, главное назначение которой в том, чтобы
иллюстрировать цитаты из поэтов.
У Игоря-Северянина на этот счет действительно все наоборот. В поля, в леса, на
озера, куда он любит убегать от гнилой, «как рокфор», культуры, он приносит с собой
не только файф-о-клоки, лимузины и кокеток-кокотесс, но и салонные слова и
комфортабельные представления. Когда он думает о ягуаре, ему рисуется дорогой
ягуаровый плед. Деревья кажутся ему маркизами. На берегу моря ему не хватает
клавесин. Полосы спелой ржи представляются ему золотыми галунами. Он весь
городской, этот паркетный «грезёр», всегда находящийся в гостях у г.
Несуществующего и во власти давно отзвучавших, а может быть и никогда не
звучавших слов. Это особенно чувствуется сейчас. Повторите про себя рассказ о
виконтессе, уехавшей из оперы прямо на северный полюс:
Я остановила у эскимосской юрты
Пегого оленя - он поглядел умно,
А я достала фрукты И стала пить вино.
И в тундре, вы понимаете, стало южно...
В щелчках мороза - дробь кастаньет.
И захохотала я жемчужно,
Наведя на эскимоса свой лорнет.
Старые засушенные цветы, которыми отдают эти строки, в наше время стали еще
старше.. А через десять-двадцать лет кто-нибудь, читая эти стихи, с течением времени
теряющие неправдоподобие, — чего доброго соблазнится мыслью восстанавливать по
ним былую русскую жизнь, подобно тому, как по фигурам, изваянным на греческом
фризе, мы наивно воссоздаем «подлинных» женщин Древней Греции. Такова сила
искусства. Мы смотрим назад через его призму, и вымысел всегда сильные правды.
А все-таки, когда перелистываешь сейчас книги Игоря-Северянина, действительно
восстанавливаешь кое-что из подлинной жизни. Помните словесные неистовства
Северянина? Боги, как все были ошарашены новшествами поэта — окалошитые,