Цветные ветра
Шрифт:
– Сын ведь! Небось думаете – брехать буду? Не поверите… Не убивал, говорю: не убивал! На душу греха не берите! Другой убил, а не этот!… Мне что! Не люблю я их, ушел от них – душу замуслили!… А зря человека зачем убивать, православные?
Здесь пискливо, не по-человечески, залился Дмитрий. Тычась мокрым, опухшим лицом в синюю тьму, близ стола, пищал он неразборчиво. Только выхлестывались, как камни в потоке, слова:
– Ваша благородие… ваша благородие…
Никитин посмотрел на мужиков:
– А ты
Черный и холодный голос как зимние воды. И лед – далекие волосатые глаза Калистрата Ефилыча.
– Не пойду! Хочу я знать, кто моего сына убьет.
Как проснувшись, взвизгнул Дмитрий.
– Батя!
Соболезнуя, сказал кто-то из угла:
– Не оживет!…
Вышли за дверь. У телеги посовещался штаб. По бумаге прочел Никитин. Холодный и жестокий клок бумаги как кусок замороженного снега. Злые и насупленные коричневые стены амбара.
“По приказу временного штаба революционных войск… за предательсгвенное убийство борцов революции… высшей мере наказания – расстрелу”.
Отопрелые, скользкие Дмитриевы руки. Грудь опухшая. Точно скидывая грязь, трясутся колени.
– Эх, трус! – сказал мужик с винтовкой. – Держись! Скотина при смерти и та не мокнет. – И, протягивая ковш самогонки, добавил: – Пей – крепче будешь!…
Никитин, дотрагиваясь горячей длинной рукой до поясницы Калистрата Ефимыча, огустело сказал:
– Не томись, Ефимыч! Нельзя иначе.
Как лемех в черной земле, блестели у того зубы. Завило желтым ветром черную длинную бороду; голос завило петлей предсмертной:
– Знаю!… Я тебе помешал, сына-то пошто угоняшь? Не уйду я от тебя, понял? Убей ты меня сразу – куда ведешь?
– Не томись.
– Убей, говорю, сразу! На свою голову меня держишь! Отпусти!… Жалко ведь – сы-ын!…
Желтая, широкая, как осина, шинель. А тело из нее растет выше, тянется глаз неодолимый, глубокий, как тайга.
– Не знаю, зачем он пришел. Не приходил бы! Кто-то убил, в ответ надо убить. Убьем!
Отгибая, отламывая сучья, напролом, как сохатый, уходил Калистрат Ефимыч. Желтая звенела под ногой земля, еще сильнее звенело сердце.
– На свою гибель!… не пускашь!…
– Не могу!
Вытянулся, засох, вырастая из зеленой шинели Никитин. Тоскливая вздыхала земля – запахами горькими, чужими. Желтой лисицей шмыгнул, шевельнув кусты, ветер.
Вдруг схватил сук сосновый, подломившийся, оторвал, с силой ударил по кусту. И еще, еще.
Тихо хряпая, отлетали, вонзались в землю острые щепы. Переломился сук, из средины волной опала полевая пыль. Выпрямил Никитин сухую спину и ровной походкой пошел к амбару.
– Постановление исполнено?
Мужики, сплевывая, играли в карты. Рыжебородый доиграл банк и, тасуя карты, отвечал:
– Ето обязательно!
И, подымая колоду для снимки, спросил:
– Тебе сдавать, Мики.ин?
–
– Ладно… Вот ба-анк!… Четыре керенки! Но, кто?
XXIX
Беспокойно пели камнем твердые глаза людей – камнем в ветрах и вьюгах. Огромные, жирные туши гор дымились на солнце.
Рыжебородый Наумыч говорил:
– Кыргызья, братаны, сгоняется – тьма!… За неделю съехались… Праздник будет однако!
Из-за долин, из-за Тарбагатайских гор текли в котловину Копай киргизы.
А с другой стороны: из тайги, черни, с долин – новоселы, кержаки-старожилы.
Среди фургонов, рыдванов и телег, как огромный подсолнечник, плавал Наумыч. Выпачканы дегтем полы азяма и шаровары.
– Байга, братаны, на покров назначается. Жи-ва-а!… До покрова неделя – собирайся!
Сладко резали грузные телеги жирную и мягкую, как кулич, землю. Вяло, как пьяные, играя крупами, топтали сытые лошади горные тропы.
Словно золото звенели тропы, словно золото звенели кусты.
– Едешь, Листрат Ефимыч? – спросил ласково рыжебородый.
– Поеду.
Рыжебородый оперся грудью о телегу, сказал протяжно:
– А ты поезжай, може, и сгодишься.
– Я-то?
Рыжий глаз втянул всю телегу, запел:
– Ты очень просто сгодиться можешь – я тебя на уме имею. Пойдем, хочешь?
Поддержал его за руку с телеги и, как взвешивая, одобрил:
– Тижолан! Ума выйти может много.
В светло-желтую пену ныряли в долину рыдваны и телеги, как огромные рыбы. Плескались внизу водоросли – деревья алые, медно-желтые.
– Я те семенникам покажу!
Гнется телега под тремя – седые головы как снопы пакли. Азямы словно дырявые мешки, и будто не тело в прорехах видно, а седую паклю.
– Семенники!… Смотри.
Пахнут семейники-старцы древними, тугими запахами, и голоса тиховейные – лен шелестит,
– Ты, что ли, Калистрат Ефимыч?
– Я, старик.
Видят плохо – выкатил один белый седой зрачок, – взглянул, и утонул опять зрачок.
– Ты блюди!… Мы тут в восстанью приехали, посмотреть, как и что!… Ты за домашностью блюди! Чтоб не измотался народ…
Вздохнули все единым вздохом, легким, так бы и младенцу не вздохнуть.
– Люд на соблазну скор. Ты им старую веру за новую выдаешь, бают? Так им и надо, коли старова не хочут.
И древние годы не выдерживая, отошла телега, к земле пригибаясь. Древность звала земля.
Завертелась в хохоте рыжая борода, хохот присвистывающий в волосяной сети заплутался.
– Вот она, сила-то!… Понял! Тут мы ее берегем. Без старика нельзя, старик только один может дело направить.
И повел Калистрата Ефимыча промеж телег, Пахла земля дегтем, телеги – мхами осенними, как паутина тонкими. Смотрят черные колеса как зрачки – неподвижно, по-звериному,