Далекие журавли
Шрифт:
Ержанов вздохнул. Не хотелось расставаться со своими думами, воспоминаниями, тем благостным настроением мечтательной души, которое рождает необъяснимое ощущение сопричастности чему-то бесконечно дорогому и светлому. Он жил сейчас совсем в ином мире, будто ходил вдоль берега далекого Ишима, уже объятого вечерними сумерками, охваченного дремой, и под ногами его шуршал песок, у самой кромки зыбились причудливые густые тени тальника, а из-за пригорка доносились приглушенные звуки вечернего аула.
— Темной ночью горы, дремля… — тихо проговорил Ержанов пришедшие вдруг на память слова, чувствуя, как радостная волна воспоминаний захлестывает его.
…Словно
Откуда-то из степей медленно и неотвратимо надвигаются, постепенно густея, вечерние сумерки. Там, внизу, по-над Ишимом, над непроходимыми тугаями навис плотный мрак. Странно: почти осязаемо движутся, плывут тени, будто чернокрылая гигантская птица спускается к земле. Аул погружается в ночь. Вместе с нею приходит и тишина, глухая, вязкая. Но вот уже все умолкло, тишина становится все звонче и звонче, и уже не плывут, а застыли тени, и слышно, как где-то у брода трется о прибрежную гальку, что-то ласково нашептывает берегу вода.
С опушки березового колка, от крайнего дома аула степенно и тягуче всплывает песня. Сочный, густой бас широко и раздольно выводит:
— Ка-а-рангы-ы тунде-е-е-е…
Восторженный голос певца с легкой, сладостной дрожью, как бы сдерживая свой восторг, долго, с упоением тянет эту ноту, и низко-низко плывет над аулом песня, не спеша, уверенно, словно сильная и гордая птица перед стремительным взлетом. Но мелодия не взмывает, не устремляется круто ввысь, а парит над аулом сдержанно, широко, вольно.
— …тау ка-а-алгы…
Голос певца нарастает, ширится, наливается тугой мощью, постепенно набирает высоту, и теперь уже песня летит над аулом, над колками, над степью, летит на черных крыльях ночи, отзываясь мощным, как звуки органа, эхом со стороны Ишима…
Ержанов был зачарован песней. Всего неделю назад, получив диплом, приехал он в аул на побывку. Все складывалось прекрасно: его оставили на кафедре читать курс казахской литературы. Был он молод, талантлив. Писал стихи. Мечтал воспеть несравненную красоту черноглазой Зауреш, «единственной отрады поэта», посвятив ей большой цикл стихов.
В ауле он целыми днями пропадал на Ишиме, купался, загорал, ловил рыбу, по вечерам ходил по окрестностям, дышал родным степным воздухом.
Пел учитель Абугали, который обладал могучим басом, редким у казахов даром. Человек он был хилый, невзрачный, болезненный, и просто не верилось, что из его больной груди могли извергаться подобные мощные звуки. Странным было и то, что аульный мугаллим пел только тихими летними вечерами после заката солнца и в репертуаре его было всего лишь две песни. При этом никогда не бывало, чтобы Абугали пел обе песни в один вечер. Видимо, когда на душе его было покойно и умиротворенно, он пел «Темной ночью горы, дремля…», а если был взбудоражен чем-то и в тощей груди его клокотала непонятная ярость, над аулом гремела, как вызов судьбе, гордая и одновременно трагическая песня строптивого Мади «Каракесек».
Очевидно, сегодня учитель был в добром расположении духа. Он пел самозабвенно, и в каждом слове, каждом звуке песни чувствовалась медленная, тяжелая поступь ночи, величественной, упоительной, приносящей всем на земле желанный покой и тишину.
И Ержанову подумалось, что, наверное, и тогда, восемь десятков лет назад, над аулом в урочище Акшокы вот так же «медлительно и плавно, как тихий ветер Сары-Арка», летела эта спокойно-величавая песня. И аульчане, отдыхая после изнурительно долгого летнего дня в своих юртах, затаив дыхание, внимали словам и музыке своего земляка, которым будут потом гордиться потомки, совершенно не догадываясь, однако, что слова этой песни, такие бесхитростные и чарующие, пришли в их степь издалека, из совсем-совсем другого, неведомого степнякам мира.
Неведомого…
Умолк рокочущий бас учителя Абугали. Воцарилась завороженная песней тишина. Не спеша брел домой Ержанов и думал а судьбе «Ночной песни странника».
Разве не чудом было то, что одно из давнишних лирических стихотворений-миниатюр великого веймарца, родившееся однажды в лесной избушке где-то в зеленых горах Тюрингии, преодолев немыслимые для тех времен расстояния, прилетело в безбрежные казахские степи?!
Разве не чудом было то, думалось ему, что «Wanderers Nachtlied» Иоганна Вольфганга Гёте очаровала спустя десятки лет поэтический гений Лермонтова, и тот, как скажет потом Белинский, «грациозно» переложил ее на русский язык, пленив в свою очередь спустя еще полвека сына загадочных киргиз-кайсацких просторов Абая?!
Странствуя по малым и большим странам, долетела однажды «Ночная песнь странника» на крыльях ветров до аула в урочище Акшокы и оттуда, заговорив на родном языке степей, облетев «все жайляу Тобыкты, дошла до кереев верховий, до уаков низовий, до племен Каракесек и Куандык, долетела и до найманов, населяющих долины Аягуз, горы Тарбагатая и Алтая…». Так напишет гордость казахов Ауэзов потом в будущей своей эпопее.
Счастливой оказалась судьба у гётевского «Странника». Его ночную песню услышали и подхватили великие поэты Лермонтов и Абай и бережно, с любовью донесли ее до своего народа…
Ержанов шел по темному, притихшему аулу, и в ушах его все еще звучал голос Абугали, славивший мир и тишину, обещавший всем странникам на земле желанный покой.
А на другой день… да, уже на другой день, это Ержанов помнит точно, «поштабай» Нуркан привез из района ошеломившую всех черную весть: в о й н а.
Потом… потом была дорога длиною в четыре мучительных года, по сравнению с которой узкий, как волосок, адов мост, выдуманный для устрашения правоверных грешников, оказался бледной фантазией. Столько страдания и горя перевидел и столько страха и ужаса пережил он, простодушный сын Ержана из далекого Приишимья, пока дошел до подножья этих чужеземных холмов, что, пожалуй, с лихвой хватило бы на всех вплоть до седьмого колена… Много было всего: крови, боли, смертей, звериной жестокости, отчаяния, потерь. И не только на войне, в самой куще гигантской человеческой бойни. И в аулах — он знал это по письмам — волочилось горе с черным изможденным лицом. Многих из родных и близких ему уже не суждено увидеть. Не дождалась его и черноглазая Зауреш, «души отрада», прекрасная Зюлейка[3] его так и не написанного дивана. Не дождалась. Рухнула ее любовь под бременем житейских испытаний…