Деревня на перепутье
Шрифт:
IV
Сразу после праздников ушла из дому Лелия. Морта нашла на подушке записку. На ней каракулями было нацарапано: «Ухажу жить в горад за прислугу. Не ищи ничего не выйдет не вернусь всиравно». Лелия не закончила даже четырех классов, потому что приходилось смотреть за младшими детьми, однако, даже десять лет просидев за школьной партой, она все равно писала бы коряво, с несметным количеством ошибок, которые не могла уразуметь ее тупая головка, больше склонная к практической деятельности, чем к рассуждениям.
В тот день люди, проходя мимо двора Лапинаса, не слышали привычного тарахтения кросен на половине Римш. Кросна молчали и второй день, и третий, и еще позже, и никто, даже сама Морта, не знала, когда
Рута, младшая из девочек, как ни в чем не бывало, нагнувшись, растапливает печку. Младший братик дергает ее за косички. Братья постарше, испугавшись матери, попрятались кто куда.
Морта, сев на кровать, долго смотрит на Руту. Да, эта еще без печати, слава богу. И, как никто из своих сестер, любит мать. Не выдаст, нет, эта не сделает такого.
— Подойди, Рутяле. Присядь.
Она берет девочку за плечи и жадно, с опасливой надеждой смотрит ей в глаза.
— Ты меня любишь, Рутяле? — Голос ее дрожит.
— Маменька… Не плачь. Не надо… — На глазах Руты блестят слезы.
«Зачем надо было спрашивать?»
Обе сидят, тесно обнявшись, и беззвучно плачут. Морта чувствует теплое тугое тело дочки, жесткие завязи формирующейся груди; утешительное успокоение, которое только что заполняло сердце, сменяется неуверенностью и страхом. «Боже мой, как нельзя ничего знать!» Несколько лет назад, отпустив Юргинаса в институт, она точно так же ласкала Бируте; была ведь такой же ребенок, добрый, ласковый, а потом…
Морте послышалось, что на половине Лапинасов кто-то хлопнул дверью. Кроме больной старухи, никого больше не было дома, поэтому на всякий случай она забежала посмотреть.
Когда Лукас ушел из дома, Морта перестала заходить к Лапинасам. Почти каждый день Мотеюс подстерегал Морту, когда никто не видел, но она не отвечала на его чувства. Позавчера застал на чердаке, куда она поднялась за салом для завтрака. Не хотел отстать («Истосковался, ох как истосковался по своей Мортяле…»), уговаривал ночью прийти на чердак хлева; до тех пор ластился, пока Морта не заехала ломтем сала по щеке, а потом, оставшись одна, упала у трубы и разрыдалась. Она все еще любила Мотеюса. Женская любовь сражалась в ней с материнской, и последняя побеждала. Направляюсь на половину Лапинасов, Морта подумала, что Мотеюс: мог вернуться с мельницы; вместо того чтобы сердце заныло сладкой дрожью, ей
Но там был совсем не Мотеюс. Распахнув дверь, она прежде всего увидела опрокинутый стул у стены. Дверь на кухню, куда после праздников перенесли кровать Лапинене, была открыта настежь. На пороге ворочался пестрый узел тряпья.
Морта нагнулась над Лапинене. Старуха, словно гигантская ящерица, с надсадным пыхтением ползла по полу, изо всех сил упираясь руками и ногами. Пальцы конечностей были синие, словно от антонова огня, в какой-то чешуе, седые лохмы спутаны, из ссадины на скуле сочилась бледно-розовая жидкость. Правая рука была крепко сжата.
— Чего бродишь? Не можешь смирно в кровати полежать, пока Года или старик не придут? — Морта взяла больную под мышки, поставила и, убедившись, что та не может шагу ступить, отвела к кровати. — Поехала бы в больницу, чем мучаться. Чего дочку не слушаешься?
Лапинене взглядом попросила Морту присесть. С минуту она лежала, тяжело дыша, вперив остановившийся взгляд в потолок. Кулак правой руки, как и прежде, был крепко сжат.
— Чего же лазила на тот стул? — зло спросила Морта, не обнаружив в себе ни капли жалости к больной. И, сама не понимая, зачем это делает, обеими руками схватила кулачок Лапинене и разжала пальцы. На одеяло высыпался растертый мох.
— Нету… — прошептала старуха. Лицо мучительно искривилось, все тело судорожно задергалось, даже волосы отдельными космами заелозили на голове, словно трава на сильном ветру. Морта еще не видела, чтоб человек так рыдал — без звука, без слез. — Засунула… про черный день… Пронюхал, проклятущий, украл… Хоть один-то золотой бы оставил… на службу, на гроб, да чтоб нищим раздать. Нету золотишка…
— Куда засунула? Что? — Морта с презрением взглянула на стену у опрокинутого стула: в одном месте, в добрый человеческий рост от пола, цветная бумага была отодрана, виднелось голое, в трещинах, бревно. Из щели торчали остатки выщипанного мха. — Дура… Будто без золотых тебя не зароют.
— Хоть бы один золотой…
Морта почувствовала, как кровь зашумела в ушах, наливаясь в голову. Она отчетливо, с такой отчетливостью, как никогда в жизни, увидела свою обиду, бесконечно большую, непоправимую обиду. Двадцать семь лет, не отступая ни на пядь, тянулась за ней вина перед Лапинене; каждый день она брела с невыносимым камнем в груди, обижала другую и сама терпела несправедливость, но не знала, кто в этом по правде виноват. И вот виновник обнаружился! Нашла!
— Черту под хвост твое золотишко! — Морта отодвинулась к ногам кровати. — Думала, за золото мужа купила, так и на небе место себе купишь. Нет уж, Матильда. Там тебе счет предъявят. Ответишь не только за себя, но и за тех, кого толкнула на грех своим золотишком. «И не введи нас в искушение…» А твое богатство ввело в искушение покойного Лапинаса; старик заставил Мотеюса на тебе жениться; из-за этого я должна была пойти за нелюбимого мужа, врать, обманывать, детей смущать. Они сожрали мою жизнь, эти твои золотые, будь они прокляты во сто крат!
Лапинене приподнялась было с подушки, но снова свалилась.
— «И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…» — пролепетала посиневшими губами. В потухших глазах впервые появилось что-то живое — выражение нечеловеческого ужаса перед неизвестностью.
— Я тебя не виню, но и не прошу прощения. — Морта в упор глядела на старуху, словно любовалась ее мучениями, сама удивляясь своему жестокосердию и желанию оправдаться. — Меня растоптало богатство, но и тебя ведь оно не пожалело. Обеих перемололи те же жернова. Только не одинаково мы меж них угодили. Меня закрутило, а ты сама залезла, Матильда. Золотишка нету… Не золотишка нету, дура, человека нет! Тебя! Скажи, что хорошего ты в жизни видела? Может, до свадьбы. А потом? Я-то хоть любила, и меня любили. Хоть и тайком, хоть люди оговаривали, дети ненавидели, хоть перед богом дрожала, но жила. Жила, Матильда! Наполовину, но жила, а ты гнила, как тряпка, выброшенная на помойку. Умрешь, никто тебя не хватится. Иной еще обрадуется. По правде, тебе радоваться надо, ведь там будешь во сто крат счастливее…