Деревня на перепутье
Шрифт:
— Уже говорили, что найдем. Найдем, председатель?
Мартинас кивнул. Странно — хоть они и не договаривались, оба думали одно и то же: пока не стоит раскрывать свои намерения до конца.
После заседания Навикас подошел к Мартинасу и пылко пожал ему руку.
— Поздравляю.
— С чем?
— Молодец ты, Мартинас. Не обманул товарища Юренаса.
Мартинас невежливо вытащил ладонь.
— Не радуйся, из-за кукурузы не перепашу посевы, как вам этого ни хочется, — сказал он зло, сам не веря своим словам.
— Твое дело, товарищ. Спокойной ночи. До завтра.
Мартинас ничего не ответил. Он предполагал, что, спросив мнение других членов правления и получив одобрение большинства, он
«Но и Григас хорош. Навикас голос повысил — и сразу скис…»
V
Мельница грохотала глухо, как гроб, который вскачь везут по мерзлой земле. Деревянные, отшлифованные трением шестерни с сухим рокотом вращались так же бойко и уверенно, как полвека назад, когда в ковш засыпали первый мешок и в новом, пахнущем пшеницей и известью строении поднялась мучная пыль. От этой пыли и слово «упылить». Старик Лапинас, отец Мотеюса, понимал это слово шире, чем другие мельники, и наловчился «упыливать» такой процент, что с течением времени «напылилась» вторая половина хозяйства. По правде говоря, большую часть этого «упылил» сам Мотеюс, потому что старик с шестнадцати лет приковал его к жерновам, обучив своему хитроумному ремеслу: хорошо смолоть, но и «умолоть».
Лапинас провел пальцем по покрытым мукой ресницам.
…Иногда в мельницу тайком забегала Морта. Бывало уютно, хорошо в гремящей темноте на куче мешков, из которой исходило тепло жерновов и сытый запах урожая. Случалось, приходил отец или помольщик дожидаться своей очереди. Тогда Мотеюс не спеша шел впускать непрошеного гостя, а Морта пряталась за «большое колесо», как они называли промежуток между стоячим валом и стеной, куда складывали мешки с помолом. Осенью, когда на мельнице бывало завозно, мешки не умещались под почвенным колесом и приходилось заваливать ими весь промежуток между обеими шестернями. Однажды — тогда было завалено все пространство под стеной даже выше шестерен — зубья зацепили за один мешок и так расколошматили, что остался только клок тряпья. А в другой раз случилось уже настоящее несчастье, которою долго не могли забыть лепгиряйцы: куча мешков обрушилась и швырнула в пасть шестерен Мотеюсова брата, Игнасюса, отца Адолюса, который там спал, дожидаясь своей очереди на измол. Морта, желая поозорничать, иногда нарочно ложилась под зубья колес или плясала на мешках, пока Мотеюс, обливаясь холодным потом, не обещал ей того, что просила.
Лапинас вытащил кисет. Набиваемая трубка дрожала в руках. Глупо думать о любви в такие годы, ох глупо. Но что поделаешь, коли сердце не отпускает… Да и в сердце не одна только любовь, нет. Куда там! Любви-то там, может быть, менее всего. Зато ненависти с лишком. Будь она взрывчаткой, весь мир давно бы взлетел на воздух. И кому он нужен, этот мир, коли в нем нет места для человека? Отобрали мельницу, землю — терпел; можно еще было терпеть: умей жить, божий человек, не пропадешь. Терпеливо неси крест, настанет твой день — спасешься. Убили приемного сына — терпел. Скулил как подстреленный пес, но терпел. Все не покидала надежда: вечно так не будет. Но дни шли, а вокруг ни просвета, ни клочка чистого неба. Тучи, одни непроглядные тучи, неумолчный стук грозы, непрерывные вспышки молний. И гром, со всех сторон жуткий гром. Крестишься и ждешь, когда же тебя пришибет. Висишь на волоске, а под ногами пропасть. Смотришь в нее, ждешь… Год ждешь, второй, третий… десять лет… Надежда сгорела как свеча. Держись, держись! Придут, освободят… Нету… Сколько же еще можно терпеть, царь царей?! Иисус Христос, сын
«Что стряслось, Мортяле, что? Чего бежишь от своего Мотеюса, лапонька? Неужто я пес, да еще бешеный, неужто укушу?»
Покосилась на него, но все ж ответила:
«Хуже, Мотеюс. Бешеного пса бы прикончили, и было бы спокойно. А ты ведь имя человека носишь…»
Никогда ничего такого да еще с таким презрением он от нее не слышал. Сердце перекувырнулось как подстреленный заяц. Понял он: далеко не уйдет, но из последних сил петлял.
«Почему же так, Мортяле? Откуда такая немилость, лапонька? Может, обидел тебя, оскорбил или еще как?..»
Не сразу она ответила. Руки с невероятной быстротой летали над землей, яростно вырывая из гнезд ростки. Потом повернулась к нему, обожгла сузившимися глазами и ударила:
«Дурной ты человек, Мотеюс. Я бы уже раньше разглядела, да ты души своей не показывал. Души-то у тебя нет, Мотеюс. Сердце у тебя полное яду, как змеиный зуб. Поди прочь. Не притворяйся, что ничего не понимаешь, это тебе не поможет. Людей можешь обмануть, но перед богом себя не обелишь. Бог знает, кто повинен в том, что Толейкис в больнице, а Гайгаласы кров потеряли…»
Поначалу он подумал, что недослышал. Уперся руками в борозду, хотел встать, но земля убегала из-под ног как кусок мыла. Несколько мгновений он сидел на корточках в борозде, скрючившись, почти свалившись на бок, и тяжело дышал. Морта словно забыла про него; руки знай летали над землей, знай трудились, а сама пядь за пядью убегала вперед… вперед… Уже только спина видна, склоненная набок голова, уже только толстый виток косы, скрученной на макушке… Неужто все так и исчезнет? На вечные времена? Неужто никогда больше не прижаться ему щекой к огненно-рыжей, пахнущей ветром косе и не сказать самому себе: «Потерял мельницу, хозяйство, лучшую породистую кобылу, но эта женщина все-таки моя! Еще моя!»
Стиснул зубы, насквозь пронзенный унижением и страхом перед неизвестностью, и пополз по борозде как издыхающий пес.
«Кто тебе говорил? Врет! Врет, говорю! Слышишь, Морта? Всевышний видит, я не виноват. Подтверди, создатель, наложи печать. Убей громом, коли вру…»
Убило! Но не громом, а смехом, презрительным смехом Морты. Страшнее всякого грома.
Он тяжело встал и пошел. Искореженный, обугленный. Как расщепленное молнией дерево. А по пятам за ним песня:
Вот времечко желанное, Не жизнь, а сладкий сон…И унылая, ни на шаг не отступающая тень. Не знаешь, где и когда она встанет тебе поперек дороги. Не будешь дома — найдет на мельнице или поймает в поле. Нигде не укроешься. А если день счастливо пройдет, то жди проклятого гостя вечером. Посреди ночи не постесняется поднять тебя с кровати. «Пить дай. Попотчуй своего лучшего друга, Мотеюс!» Что ж, потчует. Сердце клокочет от злости как адов котел, а сам улыбаешься, просишь пить, кушать, потому что в озверевших глазах читаешь собственную судьбу: «Я утону, но и тебя утоплю». Не стоило, ох не стоило зачинать. Слишком уж доверился. Не хватало этого, однажды по пьяной лавочке проговорился, что не плохо бы выкурить Гайгаласа… Сам себе петлю на шею надел, дурень…