Дневник. Том 1.
Шрифт:
тебе пригодится: окажешься в деревне, сможешь играть кре
стьянам, когда захотят потанцевать, и это принесет тебе не
сколько су, а будешь в городе, люди подумают, что, раз ты
умеешь играть на скрипке, ты благовоспитанный молодой чело
век из хорошей семьи. Это откроет себе доступ в общество и по-
248
зволит завязать полезные знакомства. А потом надо, чтобы ты
спал на пушечном лафете, как в своей кровати, и для того,
чтобы ты к этому
не раздеваясь, на одеяле, прибитом к полу четырьмя гвоз
дями». < . . . >
У нас есть одна весьма характерная черта: все, что мы ви
дим вокруг, напоминает нам об искусстве и возвращает нас к
нему. Вот лошадь в конюшне — и нам сразу приходит на па
мять этюд Жерико. Вот бондарь стучит молотком по бочке — и
мы мысленно видим перед собой рисунок тушью Буассье.
7 июня.
< . . . > Что вы мне толкуете о том, как трудно, основываясь
на разуме, верить в религиозные догмы! Что ж, верьте, основы
ваясь на опыте, во все социальные догмы, в догму Правосудия!
Верьте, что существуют судьи, которые судят так, как велит
им совесть, а не так, как выгодно для их карьеры!.. Не правда
ли, какое великолепное таинство: человек, переодевшись в су
дейскую мантию, тут же сбрасывает с себя все человеческие
страсти и низости?..
Начать карбонарием и кончить генеральным прокурором —
такое бывало в XIX веке...
Люблю Париж, потому что это город, в котором миллионер
Анри, совершавший вместе с Лабийем прогулку в фиакре,
вдруг произнес, потирая лоб: «Странно...» — «Что странно?» —
«На меня здесь совсем не обращают внимания!» <...>
Незыблемый порядок царит в природе, в материи, в миро
здании; полный беспорядок, полный разлад — в человеке, этом
венце творения. < . . . >
С недавних пор у людей, несведущих в истории, появилась
новая иллюзия: они думают, что человечество получает в рес
публике окончательную форму правления и что эта окончатель
ная и высшая форма обеспечивает ему большее благосостояние
и более высокую нравственность. Значит, рай на земле уготован
одному избранному поколению? Всякий социальный прогресс
имеет свою оборотную сторону. Если нынешние поколения и
249
приобрели кое-какие новые материальные блага, то эти блага
уравновешиваются тысячью моральных болезней, и это застав
ляет меня сравнивать прогресс с излечением от лишаев, воз
можным лишь при помощи средств, вредоносных для легких
или мочевого пузыря.
Единственный безошибочный признак
оригинальность его взглядов, то есть их противоположность об
щепринятым.
Нас все меньше связывает с другими что бы то ни было,
кроме ума. Даже нравственность, в вопросах которой мы были
так строги — столь же строги к другим, как были и всегда бу
дем строги к себе, — даже нравственность отступает на второй
план.
Портрет моего кузена Леонида.
Прямые жесткие волосы, упрямо стоящие торчком. Лицеме
рие голубых глаз подкрепляется лицемерием темных очков.
Щеки багровые, у крыльев носа кровавые прожилки, которые
становятся лиловыми, синеют, когда он приходит в ярость.
Губы тонкие, рот до ушей, не рот, а пасть.
В лице и во всем облике этого коренастого, брюхатого, как
Силен, человека, ковыляющего на своих коротких ногах, —
верно, он страдает расширением вен, — даже в его узловатых
руках с обгрызенными ногтями есть что-то от животного, более
того, от самых разных животных — от кабана, от гориллы, от
кошки.
И так же, как во внешности, в натуре его смешаны всякого
рода отвратительные и низменные черты. В нем есть нечто от
людоеда, от монаха из книги Рабле, от нотариуса, попавшего на
каторгу за подделку документов, от сатира и от Тартюфа. Он
так и пышет фарнезианскими вожделениями * и снедаем тай
ными страстями.
Этот человек — редкий случай! — безобразен и порочен
весь без изъятия. Его дурные стороны не имеют оборотной хоро
шей стороны. Он одновременно вспыльчив и злопамятен. При
падки безрассудного гнева и необузданная, бешеная раздражи
тельность не мешают ему быть комедиантом. Эгоизм не при
крывается никакой внешней общительностью, а дурная голова
не дает сердцу никаких преимуществ.
Он никого на свете не любит, кроме себя самого. Прикиды
ваясь, что любит свою жену, он разыгрывает смехотворные ко
медии ревности. Чтобы доказать, что он любит свою дочь, он
250
при посторонних берет ее на колени и тискает, а чтобы осви
детельствовать, что обожает сына, он потребовал, чтобы тот
начинал свои письма таким обращением: «Дорогой отец, мой
лучший друг».
Он жесток и глумлив. С женой он обращается, как с поду
шечкой для булавок, — каждый божий день тычет грубости и
нудные оскорбительные попреки. Когда жена выходила его
больного, целую неделю не смыкая глаз, так что у нее даже ноги
опухли, он сказал ей: «Ты не прогадала, сохранив мужа, за ко