Дневник. Том 1.
Шрифт:
в готическом искусстве. Когда смотришь на вертикальный
разрез матки, то как будто видишь согнутую фигурку, вре
занную в рамку медальонов на хорах какого-нибудь собора
XV века.
Стесненная поза этих маленьких существ, их согбенность,
рудиментарные движения ребенка в его первой колыбели, зяб
кая съеженность тела, скрещивание рук и ног, бессознательно
принимаемое положение, похожее на положение во сне или во
время молитвы, этот немного болезненный,
34*
531
жизни тела — разве это не стиль средних веков, не впечатление
от этого искусства, которому, нам кажется порою, служило об
разцами только множество полусформировавшихся человечков,
целое племя живых эмбрионов? < . . . >
10 марта.
< . . . > Как подумаешь, что только не будет отдано на поживу
любопытству, питаемому в наши дни к жизни, к личности, к
интимному миру человека, когда (быть может, раньше, чем
через сто лет) все великие исповедники рода людского — нота
риус, врач, священник — напишут мемуары, и не пройдет два
дцати лет после смерти их авторов, как те выйдут в свет! <...>
14 марта.
< . . . > Неловкая, глупая сторона человека — это левая сто
рона, та, где находится сердце.
20 марта.
Сегодня вечером мы были в «Международной книготор¬
говле» *. И вот к кассе подходит какой-то малыш, выкладывает
столбиками свои су и меняет их на серебро. Этот мальчик похож
на карликового мужчину; на голове — копна жестких кудрявых
волос, куда он каждую минуту запускает руки, чтобы поче
саться; наглые глаза, красный нос на мертвенно-бледном лице,
одежда в лохмотьях; шея обернута ситцевым платком в желтых
разводах, заменяющим ему кашне, одет во что попало, обут в
огромные башмаки, побелевшие от недельного слоя грязи. Не
громкий сухой кашель, дыханье — прерывистое, как бывает у
чахоточных. На щеке — большая царапина.
— Кто это тебя так? — спросил у него приказчик.
— Это легавые... один полицейский хотел меня арестовать...
Ну, да где ему... Я все запрятал себе в бахилы... Ну, в башмаки!
И он показывает, каким способом он прячет от полицейских
деньги, засовывая их в рукава и бахилы.
— А вот сестре... ей не так подвезло, она со вчерашнего дня
в Островерхой башне... ну, в префектуре!.. Это уже в девятый
раз. А я там был только два раза.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
И он возвращает приказчику испорченную монету.
— Ну нет, такую
это мой компаньон! — говорит он важно. — Это Артур!.. А вот
и они, — добавляет он, завидев других мальчишек в дверях. —
532
Это мои работники. Я-то сам слежу, чтобы не накрыли легавые,
стою на стреме.
— А почему твою сестру арестовали?
— Она продавала цветы... они не позволяют. А итальянцам
можно... Легавые их не трогают.
Из уст его вперемежку выскакивают, точно жабы, такие
фразы:
— Ах, эти женщины!.. Ну, и люблю же я их!.. Женщины...
когда я вырасту, я буду обнимать их по пять штук каждой ру
кой, я прямо зароюсь в них.
Он поет обрывки каких-то песен, потом рассказывает о том,
как лежал в больницах:
— Я попадал туда два раза, в больницу Найденышей и в
больницу Младенца Христа... У меня что-то было с головой...
Они меня не вылечили. А я убежал... и стал мазаться свиным
салом, от этого у меня и волосы вьются... Сегодня я уже зарабо
тал пять франков.
В лавку пробралась одна из его работниц, девятилетняя ма
лявка, с уже горящими глазами, глазами женщины и воровки.
«Сколько?» — «Три». Они разговаривают с ужасающе хладно
кровной серьезностью, как дельцы: «Ну, так с тебя еще шесть
су... Ведь я уже купил тебе билет на омнибус до площади
Моб». Малютка ворчит, они незаметно обмениваются пинками
ногой.
— Ох! Сегодня одну из наших будут судить. Это уже восем
надцатый привод. Ей скоро двенадцать лет... Она ходила к га
далке, и та ей сказала, что она попадет только в три кабинета,
что ее не будут судить... Враки! Пошли, девочка, — идем к
Гранд-отелю.
И парочка убегает. Впервые встречаю я среди детей та
кое цветение навоза, такой поток жаргона, такую растленную
душу, отвратительную почти до ужаса: вся испорченность, вся
наглость Парижа воплотилась в этом маленьком чудовище, едва
достигшем возраста первого причастия и нравственно испорчен
ном, как испорчена и сама его кровь, унаследованная от трех
поколений сифилитиков; да, это один из тех детей, в которых
все зло, все пороки двухмиллионного населения столицы так
страшно отразились в миниатюре.
30 марта.
Довольствоваться самими собою и, довольствуясь самими со