Дрёма
Шрифт:
Хрыка – это наш большой, больше меня, терпеливый плюшевый пёс, он никогда не вскочит и не загавкает, не укусит, лежит себе мирно на полу и ждёт, чтобы смягчить нашу посадку на его спине.
Приземление прошло удачно переходим к освоению новой планеты. Тут надо и города из кубиков построить и сады посадить и всяких зверушек развести.
– Дрёма, ты давай строй ровнее. Смотри, башня скоро завалится и рухнет.
Никак не могу привыкнуть к законам земного притяжения – особенные они тут у вас. Вернее, теперь – у нас.
– Есть такое дело, Дрёма. Законы у нас жёсткие, чуть, что не так, равновесие потерял, упал и шишку набил. Раньше я считал это бедой. С твоим рождением многое изменилось, ты напомнил мне давно забытую истину:
Однажды нас подслушал один папин знакомый:
– Ваня, ты с ребёнком разговариваешь или со сверстником?
– А я разницы не вижу. Мы с Дрёмой понимаем.
– Нуда, ты ему ещё кодексы растолкуй, логарифмы, пунктуацию.
– Кодексы, – папа наморщил лоб, – кодексы, уверен, не воспримет. Кодексы не каждый-то взрослый воспринимает. А если точнее, то каждый на свой слух. Одни сверху на него цыкают, другие под ним слушаются. Кодекса ребёнок не поймёт – двуличный он кодекс твой.
Кодекс я представил себе кособоким стулом в игре «кто первый сядет». Знаете, когда одного стула обязательно не хватает и выигрывает самый ловкий. Папа был юрким, но всегда предпочитал уступить. Такой он мой папа.
Когда приходили папины знакомые или он собирался на работу, с ним происходила разительная перемена. Папа вздыхал, поднимался с колен, гладил меня по волосам и начинал застёгивать пуговицы. Глаза становились, нет, не грустными, но в них угадывалась некая досадная грустинка-соринка: а это надо? Кого он мне напоминал в такие минуты?.. Потерянного человека. Только поймите меня правильно, не того, кто тычется в разные стороны и не знает, куда ему направиться. Уж точно нет. Он сам потеря. Бесценная! Так инвалид остро чувствует недостачу руки или ноги. Он, конечно, проживёт и без потери, но верни ему недостающую часть тела, он возблагодарил бы тогда небеса, и радость его была искренна… (Дети читают книгу, написанную задолго до них, вот откуда у них знание об инвалидах.) Снова отвлёкся… ах, да – это отца моего, однажды, потеряли на Земле и когда снова обретут, будут радоваться.
Папа застёгивался, обязательно нагибался ко мне и, виновато улыбаясь, произносил:
– Такая жизнь, Дрёмка.
И тогда мы с ним терялись, остро ощущая потерю. Зато когда он возвращался, радости не было предела.
– Может так надо тут на Земле, Дрёма, чтобы обрести, нужно потерять? Не знаю, не знаю. С тобой я не чувствую себя ущербным. Каким стал с тех пор, как порвалась связь с детством, моим детством. Теперь я цельный как никогда. Странно, – папа задумался, разглядывая ярко-красный автомобильчик, – я играю в детские машинки, а они, там, на улице, по-взрослому рулят. Я их не давлю, Дрёма, а они так и норовят помять, искорёжить, сбить на обочину. Так, по их мнению, они утверждаются в жизни… – Папа пожал плечами, – а мне их искренне жаль – калеки. Они давно и безвозвратно утеряли то, что мы с тобой обретаем каждый день. Можно иметь сколько угодно больших машин и сотни лошадей под блестящим капотом и никогда не догнать одну ма-аленькую мечту. Имя которой – любовь.
Папа поставил красный автомобильчик на пол, расстегнул пуговицу и опустился на корточки:
– Ну что, поехали!
– Надо заправиться.
– Как никогда верно. Тогда курс на кухню!
«Детство, детство, где ты, где ты…» В телевизоре кривлялся и пел какой-то певец. Мама готовила и подпевала. Я послушал и удивился, как его можно слушать – тоска, а не песня, волчья воющая тоска непонятно о чём: вою, потому что вою. Тоска, правда, заводная, так и хочется сплясать. Мне подарили игрушку, человечка, чьи руки и ноги дёргают верёвочками. Дёрг-дёрг, он и начинает плясать. Заводной певец и себя издёргал и других осчастливил. Мама, детство не плясун, отплясало и откланялось: веселитесь дальше сами. Детство это воздух, без которого дышать не сможешь. Знаю, знаю, как всегда наставительно
– Будем кушать, – и усадила за стол.
А папа услышал:
– Не красовался бы перед камерой, глядишь и нашёл бы утерянное детство.
– Ой, у тебя, Ваня, одно детство в голове. А мальчик этот, между прочим, побольше тебя зарабатывает.
– Ты мне и девчонок простишь, которые к нему липнут?
Папа не шутил, хотя говорил улыбаясь. Мама сразу надулась:
– У тебя всё крайности.
– А посерёдке непременно упадёшь. Закон расходящихся льдин.
Папа, продолжая грустно улыбаться, обнял маму.
– А закон доходов семьи тебе, конечно, не известен.
Я замечал одну особенность маминого слуха: она слышала только то, что хотела услышать, всё остальное отсеивалось за ненадобностью:
– Дома есть нечего. Ребёнка нечем кормить.
– Дрёма, мы с тобой голодаем? Сейчас каши навернём с тобой и пойдём, животы наглаживая и мурлыча от удовольствия, верно?
– Каши, каши! Кроме каш другая пища бывает.
– Бывает – неудобоваримая. Это когда этикеток и рекламы много, а еды настоящей и пользы в ней с гулькин нос. Одни обещания. Обещаниями сыт не будешь. А ты чем ярче упаковка и цена, тем охотней покупаешь. По мне так лучше кашу манную кушать, чем ярлык глянцевый жевать, как та корова.
– Я тебе не корова!..
Очередной скандал. Папа потом долго молчит. Споёт мне колыбельную и сам себя корит у моей постели:
– Знаешь, Дрёма, в песне, вон сколько слов – много. И певец бывает такой, душу твою на струны распускает и тренькает потом по этим струнам. А прислушаешься – гудит и пусто, будто в деке гитарной. Ты сам сначала песней стань. А…, – папа укрыл меня одеялом, – не слушай ты меня брюзгу, спокойной ночи.
Мама утром плачет:
– Не понимает нас с тобой папанька. Не жалеет. У других и машины и дачи, жены королевами живут.
Я тут же вспомнил «снежную королеву» из мультика – жуть холодная. Неужели мама не понимает, что королевы из кусочков льда слеплены. Сверкают инеем, холодят и только, самодовольная жизнь холодильника. Мама, неужели ты хочешь быть холодильником?
«Младенческое сознание, дитя неразумное», – это, в очередной раз, обо мне, и в очередной раз сказано с умным видом, поправляя очки на переносице, цитируя чужие мысли. Эти мысли застыли давно и превратились в идолов. Идолу что – стоит, не шелохнется, принимает жертвы. Что ж не буду с ним спорить (очки, возможно, не зря носят – заслужено), замечу лишь: то, что между папой и мамой вырастает пропасть, я заметил задолго до образования первой трещинки. Задолго до умудрённых жизнью бабушек и дедушек. Задолго до очкастых психологов. У них опыт! Так его пережить нужно, захлёбываться и обжигаться тем опытом. А кто растворен в стихиях? Для устья исток не загадочное далёко – река.
Я загрустил. Папа, как всегда, играл со мной, отвлекал и веселил, но мы уже тревожно прислушивались к отдалённым раскатам грома. Прислушивались и ждали, когда тучи затянут солнечное небо.
Был дождливый зимний вечер. Чёрное небо запуталось в тучах и сверху, то нервно барабанили капли по карнизу, то призрачно летели большие белые хлопья снега. Тяжёлые и мокрые.
Я, прислонясь лбом к стеклу, тоже плакал – слякоть за окном проникла в нашу квартирку – за стеной, на кухне ругались мои родители. Я слушал и понимал: солнце ночью зажигают такие чудаки как мой отец. Зажигают сначала в своей груди и потом вынимают его наружу и тьма, отступает. Но и чудаки устают бесконечно зажигать и доставать из-за пазухи солнца – в груди всё выжжено давно. Чудакам, как и всем прочим людям, требуются лечебные снадобья и целители.