Дрёма
Шрифт:
Раньше, когда гремела артиллерийская канонада, и воздух начинали раздирать автоматные выстрелы, полк бросался к прицелам и мстительно огрызался. Калечили его, калечил и он, в ответ. Калечил деловито, тактически правильно, как мясник, умело отделяющий жилы от костей, с флангов и во фронт.
Но вот грянул над опушкой одинокий взрыв, в след ему прогремел, почему-то, одинокий выстрел. Многие незаметно вздрогнули, кто-то потянулся к шапке. Послышались нестройные команды. Были те что, инстинктивно упали на землю. Когда всё утихомирилось и снова выровнялись шеренги. Старшина зло сплюнул: «Вот же и тут не могут
Капитан Пономарёв острослов и балагур, всегда находящий нужное словцо, и даже в бою умеющий пошутить, понуро молчал. После команды: «Вольно! Разойдись!» Он тяжёлым шагом направился к палатке.
– Пономарь, дай сигарету. Я свои забыл…, чего молчишь-то? Скажи чего-нибудь.
Капитан махнул рукой. Вытащил измятую пачку. Вместе прикурили.
– Странный расстрел, ты не находишь? Балаган какой-то. Сначала выбрали мальцов всяких необстрелянных. Полковник дерьмо! Затем сам расстрел. Выяснили, что взорвалось?
Пономарёв молчал.
– Ты чего молчишь? Скажи хоть что-нибудь. Пошути, что ли, а то итак на душе – напиться хочется.
– Хочется? Так пойдём. Я вот иду. Полковник, – капитан остановился, затянулся глубоко и, с каким-то облегчением, выпустил в небо клубы сизого дыма, – а у меня к нему ничего нет. Раньше злился – не понимал. А на собрании, словно заново увидел.
– Ты о ком, Пономарь?
– О старлее. Знаешь, если бы я увидел, как автоматная пуля выбивает мозги из такой светлой головы, я бы окончательно перестал верить в жизнь.
– Раньше я что-то не замечал за тобой такого. Ты же его терпеть не мог.
– И сейчас, будь он рядом, испытывал бы неприязнь. Он, если хочешь, совесть наша. А перед ней мне всегда неловко. Полковник всё верно делал. Одного он не учёл – того взрыва. Кто стрелял?
Пономарёв повернулся и побрёл дальше, тщательно обходя редкие прогалины, на которых сохранилась примятая зелёная трава.
– Глянь, цветок. Он бы точно заметил, полюбовался и обошёл стороной. – И вдруг капитан широко улыбнулся, – надо же и я заметил. Жив, – обратился он к цветку. – Как ты думаешь одуванчик или мать-и-мачеха?
– А хрен его знает.
– И верно, так ли это важно: одуванчик, не одуванчик? Как он сохранился? Под снегом… А ведь там… холодно, под землёй-то? Жуть как холодно, какая жуть вокруг! Пойдём, выпьем за светлую душу. Мужик он с виду хилый, а душа в нём… Впрочем, нам с тобой её не понять не осилить. Его нет с нами рядом, а мы о нём говорим и даже цветы стали замечать. Его нет, а будто стоит рядом и говорит: «Не топчи цветы жизни твоей». Когда рядом человек – измываемся, а нет, и начинаем блажить. Тут и каску ему простишь. И так у нас всегда, традиционно, что ли. О, как гадко на душе, так гадко. И жить хочется как никогда.
Полковник, возглавлявший расследование сухо простился с командиром полка:
– Глаза у вас… спиваетесь?
– Всё по норме – фронтовые. Вы и сами вчера наливали. Дело сделано, акты комиссии подписаны, можно и расслабиться.
– Наливал, товарищ подполковник, наливал… Так сказать, откупную. Глядите тут, больше не расслабляйтесь так, я, ведь, и злым могу быть. – Полковник наклонился к командиру полка и вперил тяжёлый взгляд в опухшее лицо. – Понимаете о чём я?
– Не глупые чай, соображаем.
– Вот и договорились. Прощайте!
– Зачем
– Прощайте, прощайте. Для вас же лучше больше меня не видеть.
Глава вторая
Рождение
Выслушав доклад полковника, командующий подался вперёд и доверительно спросил:
– Всё, Виктор Фёдорович? Ну и видок у вас, такое впечатление, будто вы там не обыкновенное дело рассматривали, а, по крайней мере, сражались со всеми силами зла. Вид у вас неважнецкий. Возьмите пару недель отпуска, слетайте домой, поудите рыбку. В общем забудьтесь.
– Забыться? Хотелось бы, – полковник нервно закурил и тут же забыл о сигарете, оставив её одиноко догорать на краю пепельницы. – Хотелось бы, но не получится. Недавно мне сказали: память не рождается вместе с нами, она передаётся как наследство. То беспамятство, что сопровождает наше рождение и младенчество, на самом деле краткий курс выживания, преподаваемый бестелесной душе. А память, все эти бестолковые нагромождения пирамид, тесные улочки старых городов с вытертым до блеска булыжником по которой прошагали, промаршировали тысячи победителей и побеждённых, обречённых и тешущих себя новой надеждой. Нам оставляют наследство, а на самом деле тяжкий груз. Кто-то пытается разложить его по полочкам, навести некоторый порядок, классифицировать, но зачастую путается и обыкновенно отчаянно машет рукой: пусть другие разбираются – будущие поколения. Так он и копиться хлам событий, великих и не очень.
– Так уж и хлам?
– Хлам. Думаю, и нашу войну попробуют классифицировать. Патриоты на свой лад, украсив её лаврами и монументами. Умы критичные, космополиты отыщут нелицеприятные факты, нарисуют карикатуры и тем самым прибавят интереса. Романтики напишут романы, участники мемуары. Люди вообще склонны к суете, не замечали?
– Да, есть немного. – Командующий снисходительно улыбнулся, – так, значит, карикатуры. Ну-ну.
– Люди или склонны творить дела великие и кровавые, или предпочитают просидеть всю жизнь в мещанском кресле, мечтая о светлых далях и подсчитывая меркантильные доходы. Люди готовы идти на баррикады, они упиваются сопричастностью с грандиозными событиями, в очередной раз переворачивающими их собственный мир, бросаются на острие революций и в самое пекло пожаров, не желая, конечно, сгореть. Они без конца забивают костыли в бесконечные рельсы, и те тянутся в никуда…
– Ох, не нравитесь вы мне, Виктор Фёдорович. Ох, не нравитесь. Оформляйте отпуск, я подпишу.
Уже на выходе полковник остановился, повернулся по уставу.
– Ну чего ещё?
– А ведь я мог поступить иначе.
– Могли, но выбора у вас не было. Мы на войне, Виктор Фёдорович, и оба знаем: пока она, проклятая, кровью не захлебнётся – не успокоится. Таковы люди. Поезжайте в тишину. Полюбуйтесь тихими заводями. Хрен с ним, с поплавком, по мне так даже лучше: когда он дремлет, и я с ним дремлю. Целый день готов так просидеть. На озере, в родной Глуховке, гладь такая, что путаешься, где небо, а где земля и берёзки на дальнем берегу, такие прозрачные, белые, что на миг забываешься и о годах, и о телесах больных. Кажется, дунет сейчас ветерок-гулёна, шелохнёт камыш и подхватит тебя…