Дрёма
Шрифт:
– Ты чего совсем спятил, Иоанн.
– Так больше пользы. Теплее.
Вот тебе и сочинения на свободную тему. Пишут много, пишут по-разному, в зависимости от того, как Бог наградил талантом и, приноравливая талант к личным убеждениям, а свободы как не было, так и нет. Свобода ведь не приходит извне, её не вручают на проходной тюрьмы. Её пишут изнутри. Да-да, именно, пишут (а не декларируют, направо и налево большими тиражами).
Старлей хмыкнул под нос: ты становишься литератором, излагаешь этаким…, – он задумался, подбирая подходящее слово, – высоким слогом. Много писать вредно, это уж точно… А ты для чего писал? Писака! – Ваня потянулся к тетрадям. Потом раздумал, побарабанил пальцами по белым лошадям.
* * *
Он
И понеслось.
Лихо исписал первую страницу. Душа ликовала и плакала – ей всё нравилось. И тут вдохновение отвлекло автоматическое мигание разноцветных лампочек, под потолком. Зачем они там мигают? Кому? Малышу, который всего лишь несколько часов назад деловито копошился с ёлочными игрушками, радовался сверкающим огням, шуршанию мишуры. Потом был глупый скандал, слёзы… нет, сын не плакал. Удивительно, но он не плакал, он был, как никогда, не по-детски серьёзен, сосредоточен. Жена схватила сына, как куклу и выкрикнув в сердцах: «Без тебя проживу, неудачник», – ушла.
Ваня вспомнил, как он снова перечитал написанное, хмыкнул зло и так же сердито вырвал первую страницу. Долго комкал и потом написал: «Жалость прекрасна, если она не зеркало». Вдохновлённый неожиданным откровением он писал до утра, и утром уснул, спокойный, радостный и совсем не одинокий. А как иначе – на страницах был он сам, вся его жизнь, но сам он не переживал заново эту жизнь, он спокойно рассматривал её со стороны. Он был читателем и автором в одном лице. Можно сказать, он терпеливо выслушивал самого себя, не осуждал, не одобрял, но и не безучастно – то был необыкновенный слушатель. Да и рассказчик не лукавил – он каялся. Честно, глаза в глаза. Для него – для Вани – написанное не было простой беллетристикой, увлекательным романом. Развёрнутые страницы напоминали разорванную с силой грудину и вывернутую наружу: неприглядно, честно; больше чем просто голый.
* * *
Ваня упёр подбородок в кулаки и придвинулся поближе к печке, словно желал получше рассмотреть пламя в топке. Писать много вредно и читать тоже, начинаются неотвратимые пищеварительные процессы со всеми вытекающими отсюда результатами. А я больше и не собираюсь – точка. Тут всё, и даже больше. Кстати всё уже было написано до меня и давно, скажу больше: до первого писателя и до первого поэта. Чем мы кичимся, возносимся? Для полноты картины не хватало одного словосочетания: Слово Ивана… И завтра утром оно будет дописано и тогда эти тетради превратятся не в сшитые «типографским методом» листы – они оживут и обязательно переживут моё бренное тело. Как можно превратить в прах то, что бесплотно и само по себе бессмертно – вдохновение, дух, что во мне.
И тут ясная, почти детская (если бы не морщины и великая усталость в глазах) улыбка осветила лицо старлея. Скрючившись у печурки, сохраняя внутреннее тепло, он потянулся за толстой тетрадью. «Куда же вы так мчитесь, торопитесь», – Ваня улыбнулся мчащимся глянцевой обложке и лошадям. Открыл, полистал и начал читать.
«Давно уже меня никто не зовёт Ванюшей. Только мама, иногда. Всё чаще Ваней, где-нибудь в кабинете обратятся: Иван Иванович. Не сразу и сообразишь.
Ванюшей бы лучше…
Страна жила и я с ней.
В стране беспокойно менялись эпохи и лидеры. Моё отечество снова обманывалось очередным светлым будущим. Оно обещало, клялось и зазывало. Странно – я верил ему. А иначе как? Отечество похоже на корабль, на который не покупаешь билет – его купили задолго до тебя. До твоего рождения. И курс проложили, не спрашивая твоего мнения, исходя из собственных
Новый капитан приноровится, и вот уже слышишь уверенный окрепший голос: «Отдать швартовые! Поднять якорь! Машина, полный ход!» Новая публика, ещё обживающая роскошные апартаменты первого класса, интересуется: «И куды же мы теперича?» Им подсказывают, обучают этикету: «Вы теперь не матросня какая. Вы, не Ермилка теперь, а Ермил Петрович, а вы, Глашка, не Глашка вовсе – Аглафира Ивановна. Герои новой эпохи. Ермил Петрович…» «А чаго тебе?» «Ермил Петрович, – укоризненно, – следует говорить не «чаго» – герою новой эпохи не пристало так выражаться – вы элита, будем образовываться в университетах. Итак: «Будьте любезны, осведомите меня». И, Ермил Петрович… «Слушаю вас?» «Вот видите: университетов не стоит бояться. И «бывшие» не за одно поколение манерам и благородству обучались и вместо «кофэ» «кофе» говорить учились. Гены что? – листы чистые, что запишешь, то и читаешь потом. Ермил Петрович, галстучек поправьте». «Да ну его в ж…» «Ермил Петрович, Ермил Петрович, – осуждающе, – так положено – вы лицо эпохи». «Извините, никак этот английский узел не усвою. Мудрёный уж больно». «А дайте я попробую». «Ты чего лезешь, да с грязными ногтями, Глашка! Галстук шёлковый, в Парижу купленный» «Во-первых, не Глашка, а Аглафира Ивановна. И маникюрам я теперича тоже образована. Не только вам университеты кончать. Во-вторых, прошу при дамах не выражаться более, и, в-третьих, в Париже. Па-ри-же». «Вот хрень!» «Ермил Петрович! – в один голос!» «Ах, да-да. Глаш… Аглафира Петровна, не затруднит ли вас поправить мой галстук». «Браво!»
И вот в процессе, когда капитан осваивался со штурвалом и громкой связью, а шезлонги на верхней палубе шумно занимала новая светская публика, направляющаяся в вояж к «Райским островам», я, на свою беду, застыл на лестнице.
Когда все вокруг дерутся за собственное счастье, совесть худший советник.
Мимо меня прогнали в трюм несчастных «бывших». Исполнив исторические процессы и примеряя «приватизированные» бриллиантовые подвески, рубиновые кулоны и золотые цепи, наверх важно проследовали защитники и гаранты новой «свободной конституции». «Новые хозяева корабля». А я всё стоял в нерешительности, решая для себя глупейшую историческую задачу: «в чём разница между словами «приватизация» «экспроприация» и обыкновенным уголовным воровством? Мучимый совестью и, не обладая необходимой наглостью, я так и не решался, куда мне направиться: верх или вниз?
Находясь на корабле нельзя быть одновременно «за бортом». И даже там, в бушующих водах, тебя заметят и прокричат: «Человек за бортом!» Движимые высшей гуманистической идеей люди на палубе начнут метаться, бросать спасательные круги, суетливо спускать шлюпку. Тебя непременно поднимут на корабль, приведут в чувство и сразу спросят: «Вы, чьих будете?» При гуманизме, оказывается, нужно спрашивать и определяться. Не ответишь сам, решат за тебя: «Да гляньте, при нём ни бумажника нет набитого, ни цепей золотых, ни, даже, запонок, бриллиантовых. Он с нижней палубы. Точно, точно – с нижней. Спускайте его вниз!» Капитан, согласно капитанской этики, добавит: «Налейте несчастному виски или коньяк…» «Кх, кх». «Ах, да… нижняя палуба, – капитан виновато потрёт лоб, – тогда водки ему. Водочки».
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
