Две недели
Шрифт:
— Ну, еще-то, еще-то хоть что-то ты помнишь, — сбивчиво, как будто самому себе, шептал он. — Морулявочка. Ведь так мать тебя звала. Сестра. Сестра ты моя, Настя. Восемь лет мне было, а тебе пять. Помнишь, бомбили нас, в поезде мы с матерью ехали. Ведь тогда, после Девятого мая, вспомни, я шкаф помогал заносить, сбоку лицо твое как у матери мне повиделось. Сестра. Сестра ты моя. Настя. — Лапин ткнулся в колени жене соседа и зарыдал, как мальчишка.
— Как слово-то это вспомнила? — отняв от колен сестры лицо, спросил он.
Юля молчала.
Внезапно тоненько, как сверчок, запел свою песню электросчетчик.
Это случилось в пионерлагере.
Они поднялись по дороге на холм и только вошли в ворота лагеря, как вдруг услышали
Дети во дворе опять вздумали играть в прятки, и в раскрытое окно доносились слова считалки: «Е-ха-ла-ма-ши-на-тем-ным-ле-сом-за-ка-ким-то-ин-те-ре-сом…»
— Милые вы мои, — растроганно заговорил Володя, — да что же это получается. Столько лет жил, жил и знать не знал, что со свояком живу. Мы ж теперь не просто соседи, а родные. Родные мы друг другу. На всю оставшуюся жизнь.
— На всю жизнь, — прошептала Юля, обняла седую голову старшего брата и, видно, вспомнив что-то, тихо заплакала.
ЧЕЛОВЕК-РЕКА
У каждого человека бывают свои причуды. Один готов полжизни отдать за модную книгу, другому хоть бы что час простоять в очередь за кружкой пива, третий без ума от людей, которые пинают надутый воздухом мяч, четвертого хлебом не корми, дай козла забить, пятый из тех же доминушек небоскребы воздвигает и, как известно из периодической печати, уже достиг колоссальных успехов, шестой… но есть ли надобность перечислять все, что одолевает людей в свободное от работы время. Только с уверенностью можно сказать: такой причуды, как у Степана Никифорова, не было ни у кого.
Степан каждую весну прыгал с Красного моста в реку. Нет, не с этого, железобетонного, а с прежнего деревянного, сквозного, как паутина. С быками. Меж быков в ледоход застревали льдины. Их на потеху и радость ученикам первой школы рвали саперы.
Итак, Степан приходил на мост, где-нибудь в сторонке, чтоб ему не помешали, снимал обувь, и прыгал в одежде в воду. Все, затаив дыхание, смотрели, как Степан, фыркая, отбиваясь от небольших, шаливших с ним льдин, плещется в ледяной воде, в крошеве желтовато-грязного льда, в этой убийственной тесноте и давке матерых льдин, от ударов которых еле слышно постанывали крепкие быки. По берегу взад-вперед носились незваные радетели с веревками и досками, местные сорвиголовы забирались даже на быки и протягивали руки, предлагая спасение, а Степан на глазах у толпы, которая к тому времени накапливалась у перил, уходил под громоздившиеся льдины и пропадал надолго. Когда иные зрители начинали расходиться, полагая, что уже все кончено, и «скорая помощь», без толку проторчав на берегу, уезжала восвояси, Степан неожиданно появлялся где-нибудь между льдин.
Потом он самостоятельно добирался до берега, отыскивал свои стоптанные полуботинки и, не обращая ни на кого внимания, истекая журчащими ручьями, обессиленный направлялся домой.
Невдалеке от моста, чтоб не привлекать лишнего внимания общественности, его поджидали милиционеры, чувствительно брали под руки, помещали в машину и везли куда следует. Там к Степану из года в год применяли различные меры воздействия: увещевали, штрафовали, сообщали на место работы, раз даже посадили для острастки на пятнадцать суток:
Ничто не помогало. Увещевания Степан выслушивал, штраф платил, на «сутках» вместе с другими нарушителями убирал мусор на улицах и по-прежнему, лишь только наступит весна, приходил на мост. Пробовали его было определить в секцию моржей, чтобы он принимал ледяную купель в организованном порядке, но Степан организовываться не желал, хотел остаться сам по себе и посещать секцию отказался наотрез. Зимой ему купаться нисколько не хотелось, а закаляться он не собирался: несерьезно все это, дурачество.
Уж если быть точным, Степан и купался-то один раз в году, весной. Потому что купание Степана было далеко не причудой. Степан, как бы выразиться, чтоб не смутить недоверчивого читателя, был человек-река.
Когда в газонах и скверах еще неподвижно лежал снег и в выходные дни на реке появлялось много радостного, пестро одетого, бодрого народа на лыжах и санках, когда по ночам еще ударяли нешуточные морозы и насквозь промерзшие пруды коченели в молчаливой тоске, один Степан — один во всем городе — в промчавшемся порыве мартовского ветра чуял отдаленные содрогания воздуха от сотен и тысяч стремившихся сюда крыл. То неисчислимые стаи перелетных птиц снимались с зимних гнездовий на зеленых африканских берегах, в виноградных долинах Франции, за суровыми холодными Пиренеями, на благодатных землях Междуречья и стремились на родину, чтоб любить здесь, вить гнезда и выводить птенцов.
Медленно, день за днем, теплый воздух, оттесненный метелями и вьюгами к далекому незамерзающему морю, готовился в обратный поход, в ясные дни сугробы оплавлялись на солнце, по чистому небу величаво шли в наступление мощные белые крепости кучевых облаков, по тротуарам расползалась слякоть, порожки зимних рам наполнялись водой, а Степана охватывало тревожное предчувствие грядущих перемен. Без причины болела голова, беспокойно билось сердце, шумело в висках. Подолгу не мог он заснуть, а если и засыпал, ему снились волнующие загадочные сны. Земли не стало. Куда ни глянь — вода, серебристые, мерцающие поля воды, лишь мельком протемнеет над ними узкая полоска, земли. Поля текут, переливаясь друг в друга, движущаяся вода молчаливо смотрит на него и что-то знает о нем. Что-то тайное и родное. Будто вода — это он, а он — это вода. Из прозрачных, синевато-слоистых глубин, извиваясь, быстро всплывает змеевидная рыба с кривыми длинными зубами и, улыбаясь и разевая пасть, кричит ему что-то радостное и страшное. Он замирает, плачет кисловатыми обильными слезами, и вот идет над этими водами, парит, как предутренний легкий туман. Отовсюду все громче и громче, нарастая, поднимаясь все выше, звучит и гремит, поглощает его, как волна, внятный ему торжественный хор.
Отдалившись от людей, одиноко бродил он по берегу или сидел у окна, распахнув форточку. В капели с крыш, в бесшумном испарении снега, в звоне оборвавшейся сосульки, в шорохе ручьев под снегом, в реве буйной весенней реки, в криках птиц и посвисте ветра, в поскрипывании старого дома и изменившемся звуке шагов людей за окном для него звучали целые симфонии. И то умалялся он, отливался в боязливую прозрачную каплю, висящую на кончике сосульки, и со страхом смотрел на странный, изменяющийся мир; вот соскользнул, сорвался и летит, округляясь в долгом полете, сейчас разобьется, расплющится, но уже он огромный, такой, что не видит и не понимает своего тела, а волосы его, как живые жадные корни, раскинулись в воздухе и сосут из него, тянут в себя клубящуюся в воздухе влагу, а вот уже не только волосы, но и весь он пророс тончайшими, щекочущими, волосяными корнями, и отовсюду вливается в него, распирает со сладкой болью набухающие мышцы буйная, непомерная сила.