Две недели
Шрифт:
И тут меня осенила мысль. Я же знаю будущее. Скажу-ка я ему всю правду, отговорю от дальнейшего похода. Сколько людей будет спасено! История изменит свой ход.
— Батый, — начал я. В глазах кагана появилось недоумение, однако мне сейчас было не до этого, я стал мерзнуть и заговорил торопливо: — Я должен предостеречь тебя, ты затеял опасное и бесперспективное предприятие. Покорить Русь — неслыханное дело! Это никому не удавалось и не удастся. Одумайся, отведи войска назад, ты сохранишь сотни тысяч монгольских и русских жизней, нынешних и будущих. Ты ослеплен первыми успехами, и я знаю, они будут довольно продолжительное время,
— Всюду будут монголы. У всех русских будет смуглая кожа и черные волосы, — перебил меня, нахмурившись, Батый.
Я, улыбнувшись, отрицательно мотнул головой.
— Черными разве только от крови, — возразил я, но спохватился: не время вступать с ним в дебаты.
— Мы будем владеть вами тысячу лет, — важно заявил Батый.
«Боже мой, опять эти бредни о тысяче лет», — подумал я и продолжал:
— Не такие, как ты, сломали о нас зубы. Гитлер похлеще тебя был, да ничего у него не вышло.
— Кто такой? — с презрением спросил Батый, и глаза его злобно сузились. Видно, ему надоело меня слушать.
— Не знаешь ты. Скажу только, один его бронетанковый батальон разогнал бы сейчас все твое войско по окрестным лесам и оврагам. И передохли бы вы все там, как шакалы.
Батый потемнел и махнул рукой. Не понравились ему мои угрозы.
Во мгновение ока я был поставлен с ног на голову. Была у монголов такая варварская казнь. Но неужели я буду молить о пощаде? И, вспомнив городской ров Рязани, забитый трупами воинов, а на улицах бесчисленные множества обгорелых, обезображенных детских и женских тел, я заорал:
— Одумайся, фашист! Пожалей хоть женщин и детей! Детей! Детишки-то, бедные, не виноваты. Своло…
Я услышал хруст, как будто лопнуло стекло, вдоль спины проскочила жгучая молния и вонзилась в затылок…
Когда, развязав ремни, меня бросили подыхать у дороги и я проблесками угасавшего сознания улавливал крики команд и топот лошадей, я сгреб коченеющими пальцами наконечник стрелы с коротким обломком древка…
Я просыпаюсь. Светает. Все еще спят. Отворяется дверь, входит сестра с градусниками. Опять все сначала.
Кто-нибудь сочтет этот кошмар выдумкой, уж очень все складно, да и какие пистолеты при Батые. Думайте, что хотите, а мне приятно воображать, что все было именно так, что не свалился я с лесов, пытаясь удержать сорвавшегося товарища, и прокувыркался четыре этажа между стеной и лесами.
Но наконечник со мной, он лежит под подушкой. Я нашел его в детстве: купаясь, наколол ногу, и достал его из ила и песка. Наш край не был завоеван Ордой, но мы платили дань, и, кто знает, может быть, на этом месте напала из засады ватага вольных новгородских ушкуйников на обоз баскака, самодовольно возвращавшегося с богатым выходом, и истребила всех, не дала уйти ни одному хищнику. Сгинул обоз без следа.
Я не расстаюсь с наконечником. Я брал его, отправляясь в пионерлагерь, три года службы в армии он сопутствовал мне, и сейчас я попросил мать принести его в больницу. Ворчала мать, ругалась даже — что ты, ребенок с железкой-то этой возиться, брось. А мне спокойней с ним, и, сжимая некогда боевую сталь, ощупывая иззубренное, изоржавевшее острие, я думаю, что это эстафетная палочка. И я должен крепко
А Валька-крановщица ходит ко мне. Правда, редко. Недосуг ей. Сдает экзамены за десятый класс. Сговаривались заниматься вместе, помогать бы я ей стал. Да вот не вышло.
Может, встану еще, не сломался я. И жизнь не кончилась. Поборюсь, потерплю до конца. Хоть на что-нибудь да годен я.
ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН
Наступление весны чувствовалось. Если утренняя смена караула, охранявшего лагерь военнопленных немцев, шла на посты тусклым стылым утром еще в валенках и на сугробе у забора наст держал человека, если утром мороз еще давал себя знать, крепко похватывал за уши и сосульки молчаливо свисали с крыш постовых вышек, то к полудню все вокруг уже блестело и подтаивало, дневная смена шла в сапогах, сугроб покрывался слезящейся стеклистой корочкой, а сосульки вместе с бойко крутившимися возле кухни воробьями наперебой распевали свою веселую песенку.
Часовой третьего поста рядовой Басарин потянулся зевая. Ох, весна, весна. Спать-то как хочется! На солнышке того и гляди вздремнешь. За ночь-то часа три с небольшим и прихватишь. Не густо. В полночь сменишься, до четырех бодрствуешь: сидишь в караулке. Глаза слипаются — мочи нет, а закрой их — кажется, ведь ненадолго, на секунду всего закрыл — начальник караула старший сержант Греков подойдет неслышно, ка-а-к влепит щелбана по стриженой голове, так весь и вздрогнешь. Недаром на учебном пункте стращали: в линейных ротах сержанты-фронтовики дадут вам жизни. Точно, дают. В пятом уж часу, когда очередная смена с постов придет, разрешается идти спать. Ложишься на жесткие нары не раздеваясь. Шинель под себя, шинель на себя, а только заснул, только угрелся под шинелью, только сосед перестал толкать тебя коленом в спину, только колыхнулись первые отдаленные видения тяжелого сна, уже будят — опять на пост! Позавтракал, полмиски «картечи» оплел и — «Смена, на выход!»
После завтрака и спать, и курить хочется. Втихаря бы курнуть можно, немцы от одной цигарки никуда не денутся, но Греков перед разводом на посты курево отобрал. Да потом еще не раз по постам пройдет — все проверяет. И не лень. Железный он, что ли, ночь не спал, и утром сна ни в одном глазу. Злится, поди, что не демобилизовали, так и не до сна. А чего? Один он, что ли?! В полку немало таких наберется. Всюду стариков еще полно. Ну, пусть послужит!
И удовлетворенный, что хоть в мыслях он поставил дисциплинщика Грекова на место и отказал ему во всяческих поблажках, Басарин встряхнулся, передернув плечами, и, громко зевая, машинально похлопал себя по карманам. Нет, в караулке махорка. Басарин вздохнул.
В девятом часу утра, после проверки и завтрака, военнопленные принялись за уборку: мыли окна, выколачивали тюфяки и подушки, выбивали одеяла, разбрасывали снег, посыпали дорожки между бараками золой, чтоб снег таял скорее.
«Только что с улицы барак не вымыли, — наблюдая за хлопотами немцев, хмуро подумал Басарин. — Как у порядочных: матрасы, подушки. Добро б и на голых нарах дрыхли. Не матрасы бы им, а всех бы их, гадов ползучих, в один мешок, да где поглубже».
Басарин с ненавистью сжал карабин, раздвинул рамы и злорадно плюнул в предзонник: «Вот вам на вашу чистоту и аккуратность!»