Дюна
Шрифт:
— Чего он хочет?
Лейтенант подал ему бализет:
— Раненый хочет, чтобы вы песней облегчили его отход. Он говорит, вы ее знаете, он часто просил ее спеть, — лейтенант судорожно глотнул, — она называется «Моя женщина», сир. Если…
— Я знаю, — Холлек взял бализет, выдернул медиатор из струн. Взяв мягкий аккорд, он почувствовал, что кто-то уже настроил инструмент. Глаза его защипало, но он постарался забыть обо всем, и, подбирая мелодию, шагнул вперед, растянув губы в улыбке.
Над носилками склонились несколько его людей и врач из контрабандистов. Один тихо запел, с легкостью подбирая
Певец замолк, протянул перевязанную руку и закрыл глаза человеку на носилках.
Взяв последний тихий аккорд, Холлек подумал: «Теперь нас осталось семьдесят три».
***
Семейную жизнь императорских ясель многим трудно понять, но я попытаюсь кое-что объяснить вам. Мне кажется, что у моего отца был только один настоящий друг, граф Хасимир Фенринг, генетический евнух, один из самых страшных бойцов Империи. Граф, уродливый щеголь, однажды привел к отцу новую рабыню-наложницу, и мать отправила меня проследить за всем происходящим. Все мы шпионили за отцом в целях самосохранения. Конечно, ни одна из рабынь-наложниц, разрешенных отцу по соглашению Бинэ Гессерит и Гильдии, не могла родить наследника, но кто-то интриговал постоянно, однообразие замыслов угнетало. Мы — моя мать, я и сестры — научились искусно избегать тончайших орудий убийства. И ужасно даже подумать такое, но я вовсе не уверена, что отец не принимал участия в некоторых покушениях. Императорская семья отличается от обычных. Новая рабыня-наложница была рыжеволоса, как мой отец, гибка и изящна. У нее были мускулы балерины, а подготовка, вне сомнения, включала обольщение на уровне нейронов. Мой отец долго смотрел, пока она позировала ему без одежды. Наконец он сказал: «Она слишком прекрасна. Лучше сбережем ее в качестве подарка». Вы даже не представляете, какой ужас вызвало это самоограничение в императорских яслях. Коварство и самообладание, в конце концов, представляли наиболее смертельную угрозу для нас.
Поздним вечером Пол вылез из конденспалатки. Расщелина, в которую он втиснул их крошечный лагерь, погрузилась в глубокую тень. Он глянул через пески на дальний утес, размышляя, будить ли мать, еще спавшую в палатке.
Гребни за гребнями перед глазами… тени вдали густели и казались осколками ночи.
Кругом равнина.
Ум его бессознательно искал какой-нибудь ориентир, но в дрожащем от жары воздухе не было видно ничего: ни цветка у ног, ни раскачивающейся от дуновения ветерка ветви поодаль. Только дюны да словно обтаявший камень дальнего утеса под блестящим серебристо-голубым небом.
«Что если там окажется одна из заброшенных испытательных станций? — подумал он. — Вдруг там нет и фрименов, а растения, которые мы видим, выросли там сами?»
Джессика
Она подрегулировала конденскостюм, пригубила воды из кармана палатки, выскользнула наружу и потянулась, чтобы взбодриться.
Не поворачивая головы, Пол сказал:
— Я начинаю наслаждаться тишиной, что царит здесь.
«Как быстро ум его приспосабливается к ситуации!» — подумала она и припомнила аксиому из кодекса Бинэ Гессерит: «Человеческий разум, если его вынудить, может устремиться в обоих направлениях, положительном и отрицательном, в сторону «да» либо «нет». Считайте, что перед вами спектр, пределом которого является бессознательное с одной, отрицательной, стороны и гиперсознание с положительной стороны. И в какую сторону уклонится при воздействии разум, зависит от обучения».
— Здесь можно неплохо жить, — сказал Пол.
Она попыталась увидеть пустыню его глазами, принять как должное все трудности, представить себе те варианты будущего, которые могли открыться взгляду Пола. «Здесь, в пустыне, можно быть одному, — подумала она, — не боясь, что за спиной окажется кто-то… не опасаясь охотника».
Она шагнула вперед, стала впереди Пола, приставила бинокль к глазам, отрегулировала масляные линзы и вгляделась в скалу перед ними. Правильно, сагуаро, колючий кустарник… в тени его — спутанная желто-зеленая трава.
— Надо собираться, — сказал Пол.
Джессика кивнула, подошла к выходу из расщелины, откуда вид на пустыню открывался пошире, и… резко взметнула бинокль к глазам. Впереди ослепительной белизной поблескивал окаймленный бурой коркой грязи солончак, белое поле, белизна которого говорила о смерти. Но существование солонца свидетельствовало и о другом — о воде. Когда-то она текла по этому теперь ослепительно белому ложу. Она опустила бинокль, поправила бурнус, на мгновение прислушалась к движениям Пола.
Солнце клонилось все ниже. Солонец пересекли тени. Невероятное буйство красок заполыхало в стороне заката. Отблески заходящего солнца отбрасывали черные тени, щупальцами тянувшиеся по песку тени росли, росли… и наконец тьма поглотила пустыню.
Звезды.
Она глядела вверх, когда к ней подошел Пол. Ночь словно тоже глядела из пустыни вверх, на звезды, едва не взлетала к ним, освободившись от тяжкого груза дня. Легкий ветерок тронул лицо.
— Скоро взойдет первая луна, — сказал Пол. — Ранец собран, колотушку я уже поставил.
«Мы можем погибнуть здесь, — подумала она. — И никто не узнает».
Ночной ветерок вздымал песчинки, шелестящие по лицу, нес с собою запах корицы, опутывал их во тьме облаками запахов.
— Понюхай, — сказал Пол.
— Чувствуется даже сквозь фильтр, — проговорила она. — Сокровища. Но на них не купишь воды. — Она показала на скалу напротив котловины — Огней не видно.
— За этими скалами укрыто стойбище фрименов, — сказал он.
Серебряная монетка первой луны выкатилась на небосклон справа от них. Она поднималась все выше, на диске угадывался отпечаток сжатой ладони. Джессика глядела на серебристо-белую полоску песка под нею.