Её Сиятельство Графиня
Шрифт:
Чудом нашла свой экипаж, забралась в него, и, захлопнув дверь, громко расплакалась. Горе смешалось с радостью, обида с тоской, а злость — с благодарностью. Чувства безобразной симфонией бросали сердце из стороны в сторону, скручивали желудок, обжигали тело. Меня тошнило и трясло, слёзы укатывались за шиворот, ткань платья промокла, натирала, кожа щипала и чесалась, горела. Плачь перешёл в истерику, а затем — в секунды нездорового спокойствия, чтобы вскоре я вновь взорвалась слезами — и так, покуда они не закончились.
К
— Ты из-за Безрукова? — он сел напротив. Без слов — поставил на пол мои туфли.
— Нет.
— О ком ты «забудешь»?
— Я не хочу об этом говорить.
Больше Илья вопросов не задавал и в салоне воцарилось напряжённое молчание. Мне было так плохо, что стыд перед братом отступил на второй план — не было сил думать о том, что он стал свидетелем нашего с Безруковым разговора, а может быть и моей истерики — пережидая её снаружи.
Илья заговорил, только когда мы доехали:
— Он просил передать тебе ту шкатулку, но я не взял.
Только кивнула, поплелась к себе. Обувь так и осталась в экипаже.
Бывают ли живые мертвецы? Впрочем, какая разница, если именно так я себя и чувствую.
Сколько пролежала в кровати — не знаю. В голове роились мысли — печальные, гневные, радостные. Всё это страшно мучило, изнуряло мой и без того уставший разум, но я не в силах была ни уснуть, ни заставить мысли замолчать.
Тихо вошла Лара, без слов принялась расплетать мне косы, затем — расшнуровывать наряд. Оставив на кресле у кровати домашнее платье, она вышла. Переоделась я не сразу — продолжала лежать со сползшим платьем, рассматривая потолок, словно могла увидеть там что-то новое.
Интересно, почему он не написал, что возвращается? Вероятно, по той же причине, по которой не уведомил меня об отъезде. Едва ли он должен был… Конечно, нет, мы ведь друг другу — никто.
Обидно. И стыдно отчего-то, словно мне отказали в общении, но ведь я сама виновата: первое «нет» было с моей стороны.
Но я не жалею — нет-нет! — совсем не жалею. Тогда иного ответа, кроме отказа, я не могла себе позволить. Любовь? Это мелочь в сравнении с честью, в сравнении с брачными клятвами… Впрочем, я ведь их и не давала вовсе.
Ох, это всё бесы путают мои мысли! Что было — то прошло, и слава Богу! Я поступила правильно! На тот момент — без сомнений.
Интересно, знает ли Демид о смерти Фёдора? Если да, меняет ли это хоть что-то? Едва ли он захочет повторить то унижение, которое ему пришлось пережить по моей вине. После такого любовь умирает… Да, я думаю — чувств ко мне у князя не осталось…
Но так хотелось бы обратного! Быть нужной ему, быть любимой им! Ведь он мне — нужен! И как глупо было отрицать, прятать страх за злостью, тоску — за обидами. Стоило мне только увидеть его — все непонимания, недомолвки потеряли смысл. Прошлое
Как глупо я полюбила! Надо было беречь душу, беречь разум от этой болезни, ведь, кажется, она вовсе неизлечима — страшная хворь, поражающая всё тело.
Глубокой ночью, уже ближе к рассвету, я нашла в себе силы встать. Свеча, словно издеваясь, всё не хотела разгораться. Я перевела с десяток спичек, и вот, наконец, слабый огонёк нервно затрепетал, грозясь потухнуть.
Дуся исполнила поручение в точности — письмо Мирюхина лежало ровно там, где я просила его оставить. Печать, вторя свече, поддавалась неохотно, и всё же разломилась, позволив мне прочитать содержимое.
Дядя не отличился многословностью:
«О твоёмъ ДВ изв?стіе — живъ, въ госпитал?. Былъ пл?нъ, зат?мъ раненіе, в?стимо — отправятъ домой. Послалъ Илью, не давай ему много воли. Ты — самостоятельная женщина. Онъ пущай утрётся. А тебя поздравляю!
Твой Мирюхин»
Улыбка пробилась сквозь уныние. Известная Мирюхинская наклонность к едкой сатире всегда поднимала мне настроение — его колкости в какой-то степени сделали из меня сильного человека. И, кажется, я совсем про эту силу забыла — снова позорно размякла, предавая себя же саму. Нет-нет, такого допускать больше нельзя.
На смену боли пришло негодование и даже злость — на себя и на князя.
Плен? Ранение? Госпиталь? Кто-то совсем себя не берёг! И с чего он взял, что у него есть на это право?
Глава 22
Санкт-Петербург
Михайловский дворец
В Кружке витали нервные настроения. Причиной тому — нежданный выход в свет записок Кавелина о крестьянских реформах. Чернышевский, опубликовавший в последнем «Современнике» значительную и будоражащую часть «записок» виноватым себя не считал и присутствовал тут же под одобрительными и осуждающими взглядами.
— Народу надобствовала встряска — вот и встряска, — сказал он мне. Кавелин, вроде злой, а вроде и довольный, был тоже с нами — на заявление Чернышевского никак не высказался.
— Встряхнуть-то встряхнули, — покачал головой Милютин, — только их величеству это уж больно не понравилось — очередные революционные настроения и табу на открытые разговоры о реформах. Теперь об этом и не напечатать нигде, разве что тайно и всё по журнальчикам…
Февралём был утверждён Главный комитет по крестьянскому делу — преобразован из такого же, но Секретного комитета, и нам всем казалось — дело пошло на улучшение. Казалось! Снова — рты закройте, очи долу, лишний раз головы не поднимайте. Понятно всеобщее негодование — столько трудов угроблено…