Её Сиятельство Графиня
Шрифт:
— Он никуда не денется, — отмахнулась. — Идёмте.
— Куда, ваше сиятельство?
— К той, что высекли. Мирон Олегович, — обратилась к управляющему, — веди. Она ещё жива?
— Жива, — сразу понял он, о ком речь.
— Лекарю показывали?
— Не велено-с…
Меня такое зло взяло:
— А сам что? Головы на плечах нет?
Мужчина опустил эту самую голову. Не молодой уже, в отцы мне годится, а то и в деды. Стало стыдно…
— Совсем вам человеческое чуждо, — пробормотала. — Идёмте! Павел Кирсаныч, осмотрите её.
— Как прикажете-с, — не стал отпираться
Шли мы долго, всё больше — вниз, пока Мирон Олегович не открыл перед нами одну из дверей.
В тёмной сырой комнате не жгли свечей. Свет от нашей лампадки — так символично, будто ниспосланный Господом — залил комнату, освещая сгорбленную женщину, сидящую на постели. Она была не молода, и я удивилась: это причина бариновой «хвори»?
Покуда глаза привыкали, я разглядела и остальное пространство. На кровати женщина была не одна, она дремала над накрытым покрывалом телом.
Как разительны были отличия! Холёный барин — виновник, укутанный шелками, умытый, со сложенными на груди пухлыми руками, словно бы спал, а не умирал — в опочивальне, убранством походящей на лучшие французские дворцы. И жертва — в сыром подвале, на грубой постели, накрытая грубым же сукном, лежит на животе с раскинутыми в сторону тощими руками, будто распятая.
В комнате таких постелей было ещё пять — все плотно друг к другу, к стенам, между ними едва ли можно протиснуться.
Окон нет.
Стойкий запах плесени мутил разум, на кроватях зашевелились, и стали очевидны силуэты — детский, мужской, женские. Это не общеслужебная комната — семейная.
— Мирон? — прохрипела проснувшаяся женщина. Рука её первым же делом — не подвластная ей, выученная — потянулась к лежащей, смерила температуру. — Совсем ей плохо.
— Я, Люба. Барыня доктора привела…
Молчание, и я вдруг с ужасом осознала — это не просто чьё-то семейство, это семейство управляющего — в полном сборе. Жена, Любовь Аристарховна, три дочери, имён которых не помню, сыновья — Олег и, второй, совсем ребёнок.
Стало тошно.
Что же это за люди, что и на пороге смерти у барина не возьмут? Вон, два пролёта наверх — шелка, свечи, дрова всех видов, одеяла, расточительные яства, на худой конец — столовое серебро: бери и продавай, лишь бы жизнь свою лучше сделать. Управляющий ведь, никто и не подумает, никто и следить не будет! Что же это за сознание такое у человека? Рабское ли или столь набожное? Но и Господь не накажет, если украл ты вынужденно, Он лучше знает, Он видит, что на душе.
— Блаходетельниц-ца! — слабое восклицание. Любовь Аристарховна вдруг бросилась мне в ноги.
— Барыня не велели, — схватил её супруг. — В ноги запрещают-с…
— Да как же! — не слышала она, упорно стремясь на пол.
Я молча её подхватила, обняла.
— Простите, — проговорила сдавленно. — Мирон Олегович, несите свечи. Батюшка оставил кадило, тоже сюда несите — барину уже ни к чему. Господи-Боже… Как скверно ваше положение…
В голове роились мысли: если жертва — дочь управляющего, как допустил он наказание? Если барин слёг, неужто успел приказ отдать?
— Неси, я сказала! — рявкнула. — Павел Кирсаныч, осмотрите несчастную, чего же стоите? Господи-Боже…
Тошнота подступила к горлу. Любовь Аристарховна, будто без чувств, повисла у меня на руках. Кто-то поддержал её, помогая, увёл к постели. Олег.
Свечей уже было довольно, нос щекотал запах ладана, Павел Кирсаныч обмазывал спину девицы чем-то блестящим, жирным, а я сидела на маленьком сундуке в углу, откинувший на ледяную стену, словно бы и не тут вовсе — где-то в бреду, удушенная лихорадкой и стыдом за своё положение.
— Он ведь взял её силой. Почему же её секли? — спросила тихл.
— Приказали-с…
— Расскажи всё, — потребовала. Мирон Олегович словно бы и не услышал вопроса, но его сын стесняться не стал.
— Батенька собирался сослать Лиду, замуж выдать, барин не дозволил — мы же, как скот, нас случают только по выгоде, приказанию. Мы давно знали, что он себе её присмотрел — охоч до молодых, Лидка не первая, — я поморщилась. «Роковой убивице» едва ли пятнадцать.
— Кто сёк?
— Палач — по прямому бариновому указанию. Он поначалу в себе был, скорее злоба добила, чем Лида.
— Олег! — прикрикнул на него управляющий.
— Пусть говорит — правду!
— Он в своих гимназиях набрался инакомыслия теперь напраслину возводит…
— Не ври хоть себе, Мирон Олегович. Напраслину здесь только на дочь твою навели…
— Барин нас сослал в соседний уезд, обоих — мы и не подумали… тогда-то всё и случилось…
Не раз я слышала страшные истории про охочих до баб господ, как десятками — сотнями! — они портят девиц, берут, кого хотят, случают, как хотят, и разлучают также — как хотят. И нет в этом по закону «насилия», барин берёт, что его, разве что за ребёнка могут вступиться, мол, не по-божески, но во всяком другом случае — пускай портит… И подсудно против такого положения идти.
Ещё Радищев оправдывал крестьян, что убили хозяев своих, писал об в «Путешествии», за что и был сослан в Сибирь. Пытался сын одного помещика снасильничать крепостную девицу — прямо накануне её свадьбы, за что был яростно зарублен женихом — и поделом, всякий будет женщину свою защищать, такова природа мужчины, и разве что мёртвый сущностью своей, естеством, так не поступил бы. Суд тогда постановил всех «бунтовщиков» казнить, и не оправдали несчастных обстоятельства.
Сейчас, говорят, другое время: мол, барин тот получил бы по заслугам, крепостных бы оправдали, — но где же оно другое? Сами люди друг на друга кидаются в угоду господину, голыми руками готовы рвать, лишь бы барин, как шавку, приласкал. Что там за чудище — до полусмерти высечь ребёнка? Не для виду приказание выполнил — а с душою, словно ему на том свете сочтётся за раболепие перед сотворённым. Нет места тем законам, что идут против Господних, а разве ж эти законы — где насильник и прелюбодей оправдан — божеские? Высечь за то положено было барина и никого иного…