Эстетика слова и язык писателя
Шрифт:
Нельзя считать совершенно ошибочным [88] дружное мнение многих современников, что провал первого представления «Чайки» в Александринском театре 17 октября 1896 года обусловлен был неспособностью публики понять пьесу Чехова, «гостинодворской», «водевильной» публики, собравшейся ради бенефиса комической актрисы Левкеевой, а не ради премьеры Чеховского спектакля. Другое дело, что яростные нападки реакционной прессы нимало не зависели от настроения публики этого спектакля. Рассказы и записи Щеглова, Комиссаржевской, Евтихия Карпова, Суворина и других неоспоримо свидетельствуют именно о непонимании и в частностях и в целом этой пьесы, требовавшей большой культуры от зрителя и большой литературной и театральной осведомленности.
88
Как
Что говорила «гостинодворцу» реплика Треплева: «...попробуй похвалить при ней Дузе... Нужно... восторгаться ее необыкновенной игрой в "La dame aux camelias"» (с. 231). Ее пропускали мимо ушей.
Вся соль двух реплик:
«Дорн. Юпитер, ты сердишься...
Аркадина. Я не Юпитер, а женщина...» (с. 239)
могла быть понята только тем, кто знает пословицу: «Юпитер, ты сердишься, значит, ты неправ».
Даже для современного читателя сделано примечание в последнем собрании сочинений Чехова (с. 236) по поводу характерной попытки недоучившегося Шамраева блеснуть знанием латыни. Шамраев говорит: «De gustibus aut bene, aut nihil» (спутав и контаминируя две разные пословицы: «De mortuis aut bene, aut nihil», «De gustibus non disputantur»).
Вот так же не доходили до публики многие детали и прежде всего споры на профессиональные темы литераторов, артистов.
И, наоборот, исключительный успех «Чайки» 17 декабря 1898 года на первом представлении (как и на последующих спектаклях) в Общедоступном художественном театре относили на счет избранной и высококультурной публики, а также объясняли заслугой режиссеров. Один из рецензентов писал: «Немирович — литератор, в самом серьезном, самом лучшем значении этого слова. Общая литературность, если можно так выразиться, его природы и помогла ему при постановке «Чайки» [89] .
89
См.: «Чайка в постановке МХАТ. Режиссерская партитура К. С. Станиславского». М.—Л., 1938, с. 66.
Литературный профессионализм выступает в содержании многих диалогов и монологов Треплева, Тригорина, в их спорах и признаниях. Высокого уровня «литературности» требует от зрителя яркий эпизод прерванного чтения книги «На воде» («Sur l'eau») в начале второго акта пьесы.
Упоминание о Мопассане прозвучало еще в первом акте, в монологе Треплева о современном театре: «... когда в тысяче вариаций мне подносят все одно и то же, одно и то же, одно и то же, — то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своею пошлостью» (с. 232).
Во втором акте, собравшись, читают неназванную книгу по очереди вслух. Аркадина берет книгу у Дорна и читает три фразы: «И, разумеется, для светских людей баловать романистов и привлекать их к себе так же опасно, как лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах. А между тем их любят. Итак, когда женщина избрала писателя, которого она желает заполонить, она осаждает его посредством комплиментов, любезностей и угождений...»
Прерывая на этом чтение, Аркадина спорит с автором и в полемическом задоре впадает в неожиданную откровенность: «Ну, это у французов, может быть, но у нас ничего подобного, никаких программ. У нас женщина обыкновенно, прежде чем заполонить писателя, сама уже влюблена по уши, сделайте милость. Недалеко ходить, взять хоть меня и Тригорина...» (с. 245).
Увидев приближающихся Нину, Медведенко, Софина, Аркадина замолкает. Когда Нина готова присоединиться к этому «литературному кружку», то на ее вопрос «Это вы что?»
«Аркадина. Мопассан. «На воде», милочка».
До этого момента ни автор, ни книга не были названы. Прочитанный отрывок как бы органически срастался с текстом пьесы. И теперь, когда мы ждем продолжения, развития темы Мопассана:
«Аркадина. ...(Читает несколько строк про себя.) Ну, дальше неинтересно и неверно. (Закрывает книгу.)
Чтение книги «На воде» прервано, и к нему больше не возвращаются. Зачем же было называть книгу и автора в тот момент, когда книгу захлопнули? Это было бы бессмысленно, если бы книга была безвестная. Но в эпоху первых постановок «Чайки» Мопассан был таким же модным зарубежным писателем, как сейчас Хемингуэй или Ремарк. Смысл всей этой сцены с вплетенной цитатой из Мопассана, ее «подтекст», раскрывался до конца только тем зрителям, которые знали и помнили книгу «На воде». Прочтем же дальше сатирические размышления Мопассана, вызвавшие протест Аркадиной: «Подобно воде, которая, капля за каплей, прорывает, наконец, самую твердую скалу, похвала падает с каждым словом на чувствительное сердце литератора. Тогда,
90
Цитируется тот перевод, какой был в руках Аркадиной: Собрание сочинений Гюи де Мопассана, т. VII. «На воде». Повести и рассказы. СПб., изд. «Вестника иностранной литературы», 1894, с. 17. (Перевод М. Н. Тимофеевой.)
Эти строки Аркадина не хотела, не могла прочесть в присутствии Нины. Зрители должны были понять и хорошо понимали это, если недавно читали книгу Мопассана.
Треплев, как показано было выше, опирается в своих рассуждениях на Мопассана и называет его. Тригорин гораздо больше следует за Мопассаном, не называя его. «Исповедь писателя» в диалоге Тригорина и Нины — пересказ «своими словами» дальнейших, не прочитанных на сцене страниц книги «На воде». Произведем сопоставление.
У Мопассана: «Пусть нам не завидуют, а жалеют нас, вот в чем литератор разнится от остальных людей. В нем нет ни одного простого, непосредственного чувства. Все, что он видит, все его радости, его удовольствия, его страдания, его отчаяние немедленно делаются для него предметами наблюдений. Он анализирует постоянно, помимо своей воли и без конца сердца, лица, жесты, интонации... Если он страдает, он тотчас же замечает свое страдание и укладывает его в своей памяти... В нем словно две души, из которых одна наблюдает, объясняет каждое ощущение своей соседки, естественной души, которая одинакова у всех людей. И он живет, осужденный на то, чтобы быть всегда и везде отражением самого себя и других, осужден на то, чтобы смотреть, как он сам страдает, действует, любит, думает, чувствует, и никогда не страдать, не действовать, не любить, не думать и не чувствовать, как все, просто и искренно, не анализируя себя после каждого порыва радости, после каждого рыдания... Когда он пишет, он не может удержаться, чтобы не набросать в своих книгах всего, что он видел, что он понял, что он узнал... Его совсем особенная болезненная чувствительность обращает его в заживо ободранного человека, для которого всякое ощущение есть страдание» [91] .
91
Гюи де Мопассан. Собрание сочинений, т. VII, с. 39—40.
У Чехова:
«Нина. ...Как я завидую вам, если бы вы знали!... Ваша жизнь прекрасна!
Тригорин. Что же в ней особенно хорошего? (Смотрит на часы.) Я должен сейчас идти и писать... Бывают насильственные представления, когда человек день и ночь думает, например, все о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен... Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую, потом третью, после третьей четвертую... Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее мотаю на ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится!.. И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни. Разве я не сумасшедший?» (с. 252 и след.).
Книга Мопассана «На воде» теперь редко читается, мало кому хорошо запомнилась. Поэтому зрители наших дней воспринимают рассуждения Тригорина перед Ниной, как оригинальный и смелый самоанализ, как философию литературного творчества. Но зрители первых представлений, особенно мхатовская элита, слышали в этих умных рассуждениях Тригорина довольно нудный, упрощенный пересказ ярких и острых страниц Мопассана из всем известной, недавно читанной книги.
Образ Тригорина в 90-х годах XIX века и в 60-х годах XX века различен. Там от начала до конца — заурядный, зализанный литератор (недаром И. Н. Потапенко, который послужил для него натурой, не пошел на премьеру, был обижен), а для нынешнего зрителя это полноценный писатель-профессионал. Ирония Треплева: «Тригорин выработал себе приемы, ему легко... а у меня и трепещущий свет, и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля...» (с. 277) — воспринимается теперь чуть не как смирение, признание своего поражения.