Эстетика слова и язык писателя
Шрифт:
— Богов не содержишь?
— Обхожусь.
Федот усмехнулся.
— Ишь, как ни зайдешь к тебе, все ры да ры! — и присаживался на ящик позади себя.
Пронька на мгновенье поднял взор:
— Ты, отец, не садись туда: это инкубатор. Наделаешь нам задохликов да и штаны пожжешь.
— Хо, — подивился Федот, оставаясь стоять, — естеству насильство. — Кака ж у тебя птица-т машинная вылупится. У ней, думатся, и мясо-те железом отдавать станет. Все затеи у вас с Савиным: то цветы, то цыплята, зря карасин тратишь! — Он помолчал. — Хорошая гармонь, чья такая?
— Моя. Хорошая, так купи!
— Куды мне, я старик.
— Все деньги копишь да в крыночку кладешь, — засмеялся Пронька, вспомнив, как в прошлом году принес
— Ничего, сухая у меня крыночка, сухая. Может, двести коров у меня в крыночке сидит, а поди, выкуси! — подразнил Федот, а из бороды его просунулись зубы. — Про кудеса-то слышал? Пустынь желают разъять, на ейном месте фабрика для бумаги.
— А ты поговори в конторе, может и отступятся!
— Поговорил бы, да мужику ноне вниманья нет.
— Мужик мужику рознь! — Солнце упало на колени Проньке, и пискучий ладок засверкал в нем. — Зачем прикатился-то?
Федот исподлобья окинул стены:
— Да, как это ноне говорится, связь установить. Катька-то цветы, что ль, все содит?.. — Так звали Пронькину сестру. — Василий хотел к тебе зайти.
— Не сватайся, отец, не выйдет.
— Куды нам в советску родню лезть!
— Да, уж тут и крыночка заветная не поможет» («Соть», с. 112—113).
Оба собеседника приспосабливаются в языке друг к другу, и тем резче обнаруживается неоднозначность слов, расхождение понятий. Пронька, подшучивая над Федотом, обращается к нему с традиционным диалектным словом «отец», так же иронически он упоминает о «заветной крыночке». Федот неудачно применяет газетное «связь установить», с нескрываемой враждой говорит о «советской родне», с насмешкой — о «машинной птице», с лицемерным вольнодумством — «богов не содержишь» (то есть «икон не держишь»).
Этот диалог драматически отточен, весь из ярко контрастирующих реплик, из метких ударов нападения и остроумных контрударов. Едва ли в действительности какой-нибудь Федот и Пронька могли вести такой блестящий диалог.
Те, о ком это написано, крестьяне северного глухого полесья, говорили языком еще куда более далеким от литературного. Подлинного диалекта здесь нет, от него лишь несколько фонетических («карасин») да грамматических («мясо-те») отражений (кстати сказать, неточных, но это здесь не играет никакой роли). Но писатель становится на верный путь — переработки, литературного поглощения диалекта для раскрытия его идеологического ядра.
Итак, не стоит спорить об отдельных словах — пускать их или не пускать в литературный язык. Это низкий, формалистический уровень спора. Нет таких безотносительно нужных, счастливых или, наоборот негодных, вредных слов. Провинциализмы, арготизмы, диалектизмы могут пригодиться писателю, если он умеет вводить их и знает, зачем они должны быть включены. Это показано на нескольких примерах. Но, с другой стороны, мы видели, какая неудача постигла писателей, нагромождающих или нацепливающих «словечки», как шаман свои побрякушки, с верой в их магическую силу. Мы видели и другое, как мало обеспечивает литературную удачу хорошее знание диалекта, даже диалектов наиболее богатых и ценных (крестьянских, рабочих), если они используются как сырье.
Разговорные диалекты крестьян, рабочих и других социальных групп необходимо изучать писателю, он находит в них ценнейший материал. Но самым никчемным его использованием является натуралистическая и коллекционерская мозаика, особенно в виде фонетических и грамматических диалектизмов. Важно изучать семантику диалектов, смысловой строй их. Надо воспроизводить ее разными средствами, со всей четкостью и языковым тактом. В одних случаях доходчиво и приведение подлинного диалектного оборота, когда он сам по себе прозрачен или искусно обрамлен контекстом. В других случаях необходима гибридизация. В-третьих, надо дать аранжировку, переписать на литературный язык, сохранив только
РАССКАЗ М. ШОЛОХОВА «СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА» (Опыт анализа формы)
Художник суровой правды, отважной непримиримости и неуклонной верности народу, Михаил Шолохов очень рано нашел признание читателей.
М. Шолохов — яркая индивидуальность, как Л. Леонов и А. Твардовский, как В. Маяковский и А. Довженко. В них — тот взлет личности в социалистическом обществе, какой предсказан был еще в первых теоретических набросках, какого ждали долго и не всегда замечают там, где он осуществлен. Книги М. Шолохова не поддаются «зауряд-критике»: ничего не скажешь тут об отставании от жизни, о недостаточно или чересчур положительном герое, о погрешностях языка и стиля. Все само собою ясно и в части руководящей роли партии. Словом — надо сворачивать с торной дороги. Но и пропагандистам импрессионизма или экспрессионизма, сюрреализма и эссеизма тоже нечего делать с М. Шолоховым. Он для них низко-вещественен. Плавное повествование, отцовская бережность к душевному здоровью читателя — это скорее недостатки на взгляд всяких экстремистов. Они возвеличат таких писателей, у которых каждая фраза колет или щиплет читателя, поражает парадоксальностью (есть у нас такие писатели), но, закрыв книгу, читатель не испытывает ничего, кроме утомления от царапин и уколов да глухого эха пустозвонных фраз. А у М. Шолохова — непогрешимо рассчитанный лаконизм в патетике сменяется нарочито сниженными, порой натуралистическими эпизодами; в двух-трех словах его угадываем глубину страдания и смелый полет мысли, а за этим следуют комические интермедии, не более грубые и низкие, чем шутки могильщика в «Гамлете» Шекспира.
Пристальное раздумье над тем, как прокладываются пути народом, создающим свою новую историю, пристрастное участие в радости и горе народа, доподлинное знание того, о чем он говорит с нами, неповторимое мастерство языка и мощь авторского пафоса — вот силы шолоховского дарования.
Нам, читателям, дорог и песенный лиризм «Тихого Дона», и сдержанная горячность тона в «Поднятой целине», и богатая всеми регистрами скорби и потехи эпичность неоконченного романа «Они сражались за Родину» и, наконец, «жгучая мужская слеза» — горесть и величавость «Судьбы человека».
Художественный очерк — как жанр не чисто газетный, а скорее беллетристический — выдвинулся на первое место в советской литературе, вывел на авансцену своих чемпионов и на время заслонил, оттеснил рассказ, новеллу, высшими образцами которой долго оставались новеллы Мопассана и Стефана Цвейга, Чехова и Бунина.
Напечатанный на рубеже 1956—1957 годов рассказ М. Шолохова «Судьба человека» вернул былую славу русскому изводу жанра новеллы.
Этот жанр гораздо менее общедоступен, чем очерк и даже чем театральная пьеса или роман. Если он становится всенародно признанным, то в этом свидетельство большого шага вперед в развитии литературного вкуса, взыскательности, эстетической культуры того народа, который принял этот новый рассказ как заветный дар литературы.
Мастерство рассказа очень сложно: здесь и богатство словесных красок, и зрелость рисунка образов, создаваемых в тесных рамках, немногими средствами, и пружинная напряженность фабулы, и строгость, но отнюдь не примитивная простота композиции. Все это очень трудно соблюсти заодно — в коротком рассказе, но трудно и уловить, разгадать, оценить и эстетически пережить все это — в недолгие минуты чтения. Рассказ требует медленного и повторного чтения. Рассказ подлинного мастера — не забава на досуге, а «чрезвычайное происшествие» в жизни читателя.