Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1
Шрифт:
у меня воспоминание, которое, думаю, не без интереса, если и с возражением, прочтут актеры, в репертуаре которых эта роль находится.
Многих Хлестаковых видел я до тех пор, - видел и лучшего между ними,
Алексея Максимова, - и у всех, даже у такого тщательнейшего "штудировщика"
своих ролей, каким был Шумский, меня поражало исполнение сцены вранья
после завтрака, совершенно не соответствовавшее, по моему мнению, тому
положению, в которое в этой сцене
соответствовавшее не только с внутренней, но и с внешней стороны. Все
Хлестаковы, каких я видел, повышали более или менее тон, рассказывая о своем
управлении департаментом, но к концу монолога голос их начинал ослабевать, увлечение - и вообще не сильное - сменялось постепенным впадением в
полупьяную дремоту, и слова: "ва... ва... вашество" - городничему приходилось
обращать уже к человеку, почти задремавшему. Я находил такое исполнение
фальшивым с двух, как сказано выше, сторон: с внутренней потому, что
Хлестаков, - именно потому, что он Хлестаков, - раз вообразивши себя
директором департамента с тридцатью тысячами курьеров к его услугам и видя, что его подобострастно слушают, должен непременно все более и более
закусывать удила, с полной, следовательно, невозможностью при этом перейти в
полудремотное состояние; с внешней же стороны оттого, что у самого Гоголя, в
конце этого монолога, после прерывающегося на половине слова "фельдмаршал"
поставлено в ремарке, что Хлестаков "поскальзывается". Как же может
221
поскользнуться человек, покойно сидящий в кресле? И естествен ли в городничем
страх, доводящий его даже до потери способности связно произнести два слова
перед человеком почти уснувшим, и уснувшим еще, очевидно, от опьянения?..
Имея все это в виду, я повел сцену иначе: после слов: "извольте, я принимаю... но
уж у меня..." и т. д.
– я повышал тон с грозной интонацией, а через минуту после
того уже вскакивал с места и, продолжая говорить грознее и грознее, принимал
позу героически настроенного сановника, в которой и происходило
"поскальзывание", не переходившее в падение потому, что городничий с
несколькими чиновниками кидались на помощь...
Очень может быть, что (как это весьма часто случается с актерами)
исполнение не соответствовало у меня замыслу, но замысел был совершенно ясен.
Писемский на первой же репетиции вполне одобрил мое понимание этой сцены, сделав замечание только насчет нескольких чисто внешних приемов. Достоевский
– вспоминаю это с удовольствием и понятною, полагаю, гордостью - пришел в
восторг.
"Вот это Хлестаков в его трагикомическом
он и, заметив нечто вроде недоумения на лицах стоявших тут же нескольких
человек, продолжал: "Да, да, трагикомическом!.. Это слово подходит сюда как
нельзя больше!.. Именно таким самообольщающимся героем - да, героем,
непременно героем - должен быть в такую минуту Хлестаков! Иначе он не
Хлестаков!.."
И не раз впоследствии, через много лет после этого спектакля, Федор
Михайлович, при наших встречах, вспоминал об этой сцене и говорил о
необходимости исполнения ее именно в таком духе и тоне...
Но отзывами людей литературных я не удовольствовался; мне хотелось
узнать мнения специалистов, то есть актеров, и я обратился к Мартынову, ценя в
нем не только высокое, гениальное дарование, но и тончайшее критическое чутье, в котором, равно как и в его серьезном и очень обдуманном отношении к
созданию ролей, я хорошо убедился из частых и интимных бесед с этим великим
артистом, - вопреки, замечу кстати, довольно широко распространенному
мнению, что Мартынов был творец бессознательный, что всякий теоретический
взгляд на сценическое искусство был чужд ему, что он играл как бог на душу
положит, и т. п.
Мартынова я не предупредил, что мне, дорожившему в высшей степени
его мнением о моей игре (да и всех остальных) вообще, главным образом
хотелось узнать взгляд его на мое понимание сцены вранья, тем более что уже за
несколько лет до того, в приезд Мартынова в Харьков {7}, я, тогда только что
кончивший курс в университете, играл с ним (как "аматер") второй акт "Ревизора"
и был им одобрен относительно общего характера игры. Я просто просил его
прийти хоть раз посмотреть нас, дать свои указания и советы. Мартынов очень
внимательно смотрел, в антрактах делал замечания и исправления, вообще
относился вполне одобрительно, но после третьего действия отвел меня в сторону
и сказал:
– Послушайте, отчего вы сцену хвастовства Хлестакова ведете так?
– Как, Александр Евстафьевич?
222
– Да что-то по-особенному... мне показалось...
– Неправильно?
– Как вам сказать?.. Странно что-то... выходит как-то скорее драматично, чем комично... Вы у кого-нибудь переняли эту манеру или сами додумались?..
И когда я ему ответил, что "сам додумался", что, напротив того, все
Хлестаковы играли эту сцену как раз наоборот, он спросил:
– На каком же основании вы нашли, что нужно играть так, как вы играете?