Геррон
Шрифт:
Я не хочу думать о Вестерборке.
Свадьба Отто.
Свадебный стол стоял на узкой полоске газона. По обе стороны от газона на грядках земля была рыхлой. Если туда попадала ножка стула, можно было опрокинуться назад и угодить в заросли салата. Отец невесты лежал среди овощей на спине, дрыгал ногами, как майский жук лапками, и никак не мог успокоиться из-за комичности собственного положения.
Смех совершенно без злорадства.
Праздник был простым. Было просто. Никакого французского шампанского, никакого буфета от
Потом пели. По очереди. Очередь дошла до каждого. Ольга удивила нас матросской песней на нижненемецком диалекте. Я помню оттуда только одну строчку: „De Masten so scheef as den Schipper sien Been“. Когда очередь дошла до меня, Отто сказал:
— Только не твою „Акулу“, Герсон. Что-нибудь такое, чтобы можно было подпеть.
Прозвучало грубо, но было, наоборот, проявлением чуткости. Он хотел избавить меня от необходимости быть знаменитым.
Я тогда спел песню из какого-то ревю, теперь уже не помню из какого. „Когда ежи в вечерний час“, — пел я, а припев „Анна-Луиза“ подхватывали все, стараясь перекричать друг друга.
На любом другом празднике от меня потребовали бы „Песенку Мэкки-Ножа“. Когда я попаду в ад — почему бы и нет? Для этого я достаточно потренировался, — то и там от меня потребуют эти богопротивные куплеты. И я не смогу отказаться. Там, где я их уже спел, было хуже ада.
Еще бы раз посидеть в таком загородном садике с грядками. Один-единственный раз. С людьми, которых толком и не знаешь, но хорошо к ним относишься. Еще бы раз побыть не важным, но всеми принятым. Еще бы… Еще бы…
— Пожалуйста, мойте руки. Пожалуйста, мойте руки. Пожалуйста, мойте руки.
Мне кажется, Туркавка никогда не спит.
Мне снился сон, но не вспомню о чем. Только привкус от него остался во рту. Чувство, как бывает во сне: будто оказался не в том месте и срочно нужно выбираться.
Не очень оригинальное чувство. Мы здесь все не в том месте.
Ольга приносит завтрак. Кофе. Апельсиновый сок. Свежие булочки. Два яйца в стеклянной плошке.
Ха-ха-ха. Какой я остроумный.
Кофе из брюквы. Кусок хлеба для меня, кусок хлеба для нее. Это привилегия, что мне не обязательно всякий раз являться туда самому. Я знаменитость класса А. Большой человек.
XXIV/4—247.
Мы совершали наше восхождение к вершинам в одно и то же время — нацисты и я. Я стал знаменитым, они пришли к власти. Одно является причиной того, что я не заметил другое.
Я не должен был бы сейчас сидеть в Терезине. Не ждать с тоской липкого хлеба. Не становиться на задние лапки перед Рамом. Не был бы вынужден снимать фильм, который не хочу снимать.
Мне не пришлось бы здесь торчать, и Ольге бы не пришлось.
Но я был слишком занят, чтобы вовремя задуматься. Ведь я был звездой. Тщеславной звездозадницей. Огненные письмена
Я должен был шутить и веселить других. Ничего не понимал, а делал вид, будто все знаю.
— Где мой полк? — кричал я на весь съемочный павильон. — Где мой маленький штурмовой отряд?
Я ведь был такой остроумный. Ха-ха-ха.
Я должен был иметь автомобиль. Лучшие сигары. Когда у красно-белых был финал теннисного турнира, я должен был на нем присутствовать. Ведь я был знаменитостью.
Потому-то моя знаменитая задница и торчит теперь в этой дыре. Потому что из-за своего актерского тщеславия я пропустил сигнал к выходу.
Потому что считал политику общественной игрой. Игрой общества, к которому я не принадлежал. Когда они на своих грузовиках разъезжали по улицам и выкрикивали лозунги, меня это не касалось. Люди с окровавленными головами не были моими друзьями. В тех ресторанах, где я бывал, не случалось драк в зале.
Я сам виноват.
При том что я изучал медицину. Где мне вдалбливали, что симптомы надо уметь разглядеть вовремя. До того, как болезнь станет неизлечима. Я не присматривался и не прислушивался. При том что достаточно было почитать газету. Но в газетах меня интересовал только раздел театральной критики.
И вот разразилась эпидемия. Может быть, я от нее умру. Околею от политики. От мировоззрения, которому плевать, на скольких плакатах напечатано мое имя. Которое это имя за мной даже не признает. Геррон? Не знаем такого. Мы знаем только Курта Израиля Герсона.
Мировоззрения — это эпидемии. Люди заражаются друг от друга. В большинстве случаев это даже и неплохо. В девяносто девяти случаях организм чинит себя сам. Немножко температуры, небольшой кашель — и дело идет на поправку. Но на сотый…
Следовало бы заметить. Самое позднее на „Хеппи-энд“, когда Брехт и Вейгель в одночасье сделались такими истовыми коммунистами. Естественно, такими стали люди другой стороны. Но болезнь-то была та же. Острая мания улучшения мира. У одних появляется коричневая сыпь, у других красная. А питательная среда одна и та же.
Та же самая.
При этом Ауфрихт вообще не думал о политике. Его занимал только оборот театральной кассы. „Брехт снова напишет мне пьесу, — вот о чем он думал, — Вайль сочинит несколько новых песенок, мы поставим еще одну „Трехгрошовую оперу“, и люди будут давиться в очереди за билетами“. Так он это себе представлял.
„Хеппи-энд“. Более фальшивого названия и придумать нельзя. Для постановки-то. Начать с того, что Брехт не имел ни малейшей охоты еще раз писать нечто подобное. Единственным, что его интересовало в этом проекте, была доля в прибыли, и он перепоручил работу другим. Он уже был тогда женат на Вейгель, но своим гаремом писательниц продолжал управлять. Гауптман, которая должна была сделать работу, была очень приятным человеком, но не бог весть какой поэтессой. Сама была недовольна тем, что выдавала на-гора, и пряталась за псевдонимом.