Государев наместник
Шрифт:
– Ты кто? – спросил Никифор. – Почто не заходишь?
– Жду, пока вода с меня стечёт, – ответил незнакомец. – Ты, видно, Никифор, а я – Ксенофонт. Послан из митрополии к тебе диаконом.
– Как же ты до нас в такую непогодь дошёл?
– На струге. В Казани сухо, ливень только на подходе к Синбирску начался.
– Идём в избу, – сказал Никифор. – Тебе нужно переодеться и обсохнуть.
Марфинька кормила грудью Анисима. Увидев чужого человека, она ушла за занавес, а Ксенофонт развязал куль и достал из него штаны и рубаху. Когда он переодевался, Никифор не мог
В избе потянуло дымком, Марфинька подожгла в печи растопку, чтобы разогреть уху. Белёсый жгут дыма пополз по потолку в волоковое оконце. Никифор выжидающе смотрел на диакона, что тот ему скажет о себе. Ксенофонт это понял и достал из своего куля грамотку.
– Вот, велено отдать воеводе, – промолвил диакон. – Но я знаю, что в ней писано.
– И что же? – робко спросил Никифор.
– А то, что бываю несдержан на язык и на руку.
– Батюшки! – воскликнул Никифор. – Ты что, попов бьёшь?
– Не страшись, батька, – сказал Ксенофонт. – Прогнал я в Челнах питухов, что разоряли винопитием свои семьи, от кабака, а целовальник донёс о сём воеводе Прозоровскому.
– А как на язык несдержан бываешь, хулишь кого?
– Звоню порой в колокол не ко времени, – смущенно сказал диакон. – Люблю колокольное благолепие, ажно рассудком затемняюсь от счастья.
– Что ж, надо теперь колокольню от тебя запирать, – промолвил Никифор. – Так ведь замок выломаешь?
– Не знаю, – потупившись, ответил Ксенофонт, – но терпеть буду.
«Чисто дитя, – подумал Никифор. – А ведь так Господь свои люди строит».
Для житья диакону определили избу, где жил градоделец Першин. Утром Ксенофонт отправился к храму. Дождя не было, но тучи над Синбирской горой громоздились тяжёлые и низкие, с Волги дул холодный ветер. Работные люди продолжали отсиживаться в шалашах, и в крепости было безлюдно.
Среди приземистых изб града храм возвышался на пятнадцать саженей и был виден далеко окрест. На дубовой подклети стоял восьмиугольный сосновый сруб, покрытый лемеховой кровлей. С восточной стороны к храму был сделан алтарный прируб, покрытый бочкой. Навершием храма были три луковичных главы, крытые лемехом. Рядом стоял колокольный сруб, увенчанный шатром на столбах. К нему в первую очередь и устремился Ксенофонт.
По узкому лестничному проходу диакон протиснулся наверх, на открытую площадку под шатром и огляделся. С десятисаженной высоты ему стала видна коренная Волга, изгиб Свияги и за ней избы казачьей слободы. От свежего и острого ветра Ксенофонта пробрал легкий озноб, он встал спиной к столбу и с вожделением уставился на колокола, один большой и три малых. Руки сами собой потянулись отвязывать от бруса верёвку, прикреплённую к языку большого колокола. В голове уже звучало: «Дон! Дон!», а вслед – перепляс и перепев малых колоколов.
– Не полоши народ, диакон! – из проёма лестничного хода высунулся Никифор. – Привяжи била и ступай вниз!
Поп ждал Ксенофонта на крыльце с замком в руке.
– Пришлось ради тебя солгать, диакон, – сказал Никифор. – Дьяк Кунаков спрашивал, зачем запирать
Богослужебный чин Ксенофонт знал назубок, а басовые распевы диакона умилили попа до глубины души.
Никифор и Ксенофонт так увлеклись, что не заметили, как промелькнул день, и в храм прибежал могильщик:
– Батька! Тебя ждут покойники!
В этот день умерли восемь человек. Они лежали на деревянном помосте, один рядом с другим. Рядом стояли Коська Харин и его подручные, заметно во хмелю.
– Шапки бы поснимали, ироды! – сказал Ксенофонт. – Это ж не брёвна, а люди.
Ярыжные и не подумали подчиниться диакону, а Коська смрадно начал лаяться и медведем пошёл на Ксенофонта. Никифор затрепетал от обуявшего его страха и не смог даже двинуться с места. Однако ни кровопролития, ни драки не случилось. Диакон ухватил, как куль, нависшего над ним Коську и бросил в пустую могильную яму. Его подручные, спотыкаясь и подскальзываясь на комьях глины, кинулись врассыпную, а из ямы доносилось повизгивание низвергнутого туда синбирского палача. Вокруг никого не было, и поп с дьяком опустили покойников в могилу, присыпали их слоем песка и глины.
– Надо бы вынуть Коську из ямы, – робким голосом произнёс Никифор.
– Пусть сидит! Если хочешь, доставай его сам, – сказал Ксенофонт. – Я не буду марать об него руки.
– Как же я его, борова, вытяну? Он меня утянет к себе.
– Вот и пусть сидит, – усмехнулся диакон. – Пойдём, батька, уху хлебать.
Тем же вечером Богдан Матвеевич почувствовал себя зябко и неуютно от звона в голове. Он лёг на лавку, накрывшись шубой, и попытался уснуть. Сон пришёл, но был недолгим. Хитрово откинул шубу, сел на лавку, в голове звон стал ещё слышнее. Он коснулся ладонью лба, посмотрел на неё, она стала мокрой от пота. На зов господина явился Васятка, и тот велел ему позвать Кунакова. Дьяк немедля пришёл и вопрошающе посмотрел на воеводу.
– Как на дворе, Григорий Петрович? – спросил Хитрово.
– Льёт, как из решета, – ответил дьяк. – Конца и краю ненастью не видно.
– Я, кажется, захворал, – сказал Хитрово. – Смотри тут за всем в Синбирске, пока я отлежусь. И пришли ко мне Ерофеича.
Дьяк шагнул к воеводе и взял его руку.
– Да у тебя горячка! – воскликнул Кунаков. – Вот беда! Годи, Богдан Матвеевич, я сейчас! А знахаря не зови, залечит, как Першина.
Вскоре дьяк вернулся с сумой и, присев на лавку рядом с Хитрово, достал из неё небольшой мешочек.
– Что это? – спросил Хитрово.
– Это, Богдан Матвеевич, овсяная солома. Я без неё никогда не езжу из дома. Эй, малый!
Мигом явился Васятка.
– Спроворь-ка быстренько кипятку!
Слуга побежал исполнять приказание, а Кунаков взял большую чарку и насыпал в неё горсть мелко нарубленной овсяной соломы. Из другого мешочка дьяк взял горстку снадобья, где были смешаны цветы липы, чёрной бузины, и насыпал в другую чарку.
Держа на вытянутых руках посудину с кипятком, явился Васятка.