Хрустальная сосна
Шрифт:
Я вспоминал случай за случаем, каждый из которых мог давно уже оборвать мое существование или сделать инвалидом - Славка слушал с какой-то не грустной, а просто жалобной улыбкой…
– И в том же отряде однажды - экскаватор траншею копал, кабель порвал ковшом, мы рядом стояли. Будь под током - шесть киловольт!
– от нас бы одни сапоги остались. Но на подстанции профилактика была накануне; в тот день должны были уже щит подключить, да забыли… А в другом отряде грузили краном поддоны от кирпичей на шаланду - здоровые такие, дощатые. Мы с другом в кузове стояли и поправляли. И вот когда куча уже выше меня ростом была, что-то перекосилось, или нижний подломился сбоку - в общем, все разом рухнули на нас. Мы успели отскочить, меня только по сапогу чиркнуло… Много всего в жизни было, да все обошлось. И на этот раз точно так же обойдется… Пошли дальше бункер загружать.
Славка ничего не ответил. Понял, что переубеждать меня бесполезно. Или просто исчерпался
Меня держала гордость от сознания, что я держу вахту, несмотря на ранение. Я казался себе героем, заслоняющим последнюю линию окопов. Хотя по сути был конченым, последним дураком.
*-*
Вечером рука разболелась по-настоящему. Я просто не находил себе места. Тамара несколько раз давала баралгин, который вроде помогал на пару минут - или только казалось?
– после чего боль набрасывалась с новой силой. В движении было легче, но стоило присесть или просто остановиться, как боль обрушивалась, поднимая все мое существо. Я смотрел на кончики пальцев, торчащие из-под ставшего серым бинта - они стали бледными, словно неживыми. И ничего не чувствовали - абсолютно ничего. Хотя шевелились исправно. Когда пришла пора идти на ферму за молоком, я туда даже не рвался. Мне было очень плохо, и я уже всерьез жалел, что дотянул до позднего вечера и пропустил электричку в город. Конечно, стоило уехать еще сегодня… Но я сам решил свою судьбу. Когда Славка и Володя принесли молоко с фермы, я по привычке приложился к нему первым. Но сегодня сладкое парное молоко показалось мне невкусным, почти горьким.
После заката народ собрался у костра. Я, как обычно, расчехлил гитару и сунул ее Саше-К. Но он застеснялся и, взяв несколько простых аккордов, отложил инструмент в сторону. Все сидели молча и смотрели на мою забинтованную руку - словно чудесным образом она могла мгновенно выздороветь и я мог снова играть. Можно было, конечно, попытаться просто спеть без аккомпанемента - но у меня начисто пропало настроение. Я и у огня сидел через силу - не давая себе в этом признаться, я чувствовал невнятный страх от мысли остаться одному хотя бы в своей палатке…
Вскоре начались танцы. Я посидел еще с полчаса, безуспешно пытаясь отыскать для руки самое удобное положение, но потом все-таки отправился спать. Мне показалось, что за день я намучился до такой степени, что сейчас усну, как убитый.
Но стоило мне лечь, как сонливость моя прошла. Или, может быть, виной был хрипнущий, но орущий через силу магнитофон? Снаружи звучал песня про горную лаванду. Про то, как лето нам тепло дарило, чайка над волной парила, только нам луна светила, и так далее… Дарило, парила, светила… Теплая река, шум волны на перекате, журавлиные крики. Было, было… Почему "было"? Будет! Нет, именно было. Вернее, есть и никуда не денется. Но - уже не для меня… Столько лет прошло, но помним я и ты… Сколько лет прошло с тех пор, как я сам, бодрый и веселый сидел у костра, играл на гитаре, потом с тихим снисхождением смотрел на танцующих… Сколько лет? Два дня?! Два дня. Именно так. Всего два дня… А что будет дальше?!… Лаванда, горная лаванда… Не видя, я отчетливо представлял, что делают сейчас под эту музыку наши танцоры. Как, Сашка сказал, называется танец? Какое-то почти морское слово… Тумба, мумба?… Румба - точно, румба. Я помнил, как томно Ольга скользила около Лаврова, наворачивая на себя его руку, а он с неимоверным изяществом делал движения свободной, красиво расставив пальцы… Как же, наверное, у него при этом болит рука…
Да что я, в самом деле?! При чем тут Лавров?! Это у меня она болит; это я весь превратился в одну огромную, ноющую руку… Музыка и мысли о ней не давали мне спать. Я положил на голову свернутую куртку, но звуки все равно проникали в меня и рождали во мне яркие, тревожные и страшно назойливые образы. Я пытался их прогнать, но они от этого делались только ярче и сильнее. Ворочаясь и скрипя разболтанными пружинами, я пролежал так неизвестно сколько - но уснуть не мог…
Наконец народ начал расходиться. Снаружи слышались смутные обрывки фраз, потом смолк и магнитофон. В каком-то странном полузабытьи я слышал, как кто-то проскользнул в нашу палатку и, стараясь не шуметь, зачем-то вытащил наружу спальник. Потом мимо палатки еще кто-то ходил, и мне показалось, что в смутном тумане до меня донесся голос Вики. Или это была Катя? Нет, наверное, все-таки Вика…Я подумал о ней, и мне страшно захотелось, чтобы она сейчас вспомнила обо мне, заглянула бы в палатку и взяла бы меня за руку или положила ладонь мне на глаза - может быть, тогда бы ко мне пришел покой и я бы наконец уснул… Но до меня никому не было дел, даже Вике; впрочем, скорее всего, ребята по простоте думали, что я уже сплю и не хотели мне мешать… И никто, даже Вика, не догадался просто посмотреть, сплю ли я и жив ли еще… Вика, Вика… Да что Вика, чем она мне обязана,
В конце концов разбрелись все, и снаружи опустилась полная, плотная, пустая тишина. И теперь я в самом деле уже мог спать. Но уснуть все равно оказалось невозможным; причина бессонницы крылась не в музыке и не в шуме. Рука болела так, словно ее рвали на мелкие кусочки. В пальцах что-то покалывало и дергалось, и казалось, что ладонь моя разбухает, увеличивается, заполняя собой весь спальник, всю палатку. И скоро уже не осталось меня самого - имелась только огромная, горящая, стонущая беззвучным стоном рука… Господи, как тут душно и жарко, - вдруг почувствовал я, - и запах какой-то противный - видимо, днем не проветрили. Я встал, кое-как оделся и выбрался наружу. Ночь висела тяжело и плотно. Костер еле теплился во мраке, возле него темнели две слившиеся фигуры. Из палатки девчонок, стоявшей дальше всех от моей, доносился очень тихий, но ритмичный скрип раскладушки. Я зачем-то прошел на кухню. Прямо из-за кучи дров раздалось чье-то горячее, придыхающее сопение, шорох одежды, невнятные стоны. В столовой тоже кто-то сидел, и судя по звукам, жадно целовался. Все совокуплялись там, где их бросила ночь. Жизнь продолжалась, что ей было до меня, измученного рукой. Не обращая внимания на парочку, я с грохотом отыскал флягу, через край отпил холодного молока. В голове полегчало, но рука болела с прежней яростной силой. И я решил бродить, пока не усталость не вызовет сон. Я пересек луг, поднялся на дорогу и пошел к ферме. За спиной сияла луна. Что-то в прошлые ночи ее не было… Да не же, была. Только тогда она была живая - нагая и развратная, зовущая к природному удовольствию, которому предаются сейчас все мои друзья. А сегодня она уже умерла и стала мертвой и холодной… Небо у горизонта едва светлело. Наверное, это рассеивались в прозрачном воздухе огни какого-то несуществующе далекого города. Над головой недобро молчали звезды. Изредка одна из них, срывалась со своего места и, прочертив огненный след, быстро уходила куда-то за луга и горы. Несмотря на это, рука болела, не переставая. Я дошел до кладбища, смутно белеющего во тьме своим редким, как скелет, забором, спустился туда, для чего-то принялся бродить в густой траве среди темных, покривившихся крестов. Страшно не было, было лишь больно - очень больно, неимоверно больно, каждый шаг отдавался резким ударом боли.
Я вернулся на насыпь. Дойдя до переправы, спустился к мосткам. Парома не было - наверное, на ночь его отгоняли на другой берег, к будке паромщика, Там, как всегда, теплился желтый огонек, длинной волнистой дорожкой отражаясь в неспокойной воде. Сон медлил; не хотелось даже думать про мокрый спальник, душный мрак палатки. У меня тихонько кружилась голова и кровь то отливала куда-то, то снова пульсировала в висках. Я шагал по дороге все быстрее: теперь казалось, что на ходу рука болит меньше. Не заметив я, оказался уже в нижней деревне. Дома спали, утонув в полном мраке, лишь смутно белея шиферными крышами. Услышав меня, где-то гавкнула собака. Ей отозвалась другая, потом третья, на другом конце. Через секунду вокруг перебрехивалось множество невидимых собак. Я направился в обратный путь. Спустился с дороги на мягкую траву луговины. Опять оказался около лагеря, неясно светлеющего под луной размытыми пирамидами палаток. Спать по-прежнему не хотелось, я даже не ощущал течения времени и пройденных расстояний, которые днем показались бы немалыми - словно находился в полном забытьи, временами отключаясь и шагая автоматически. Снова перейдя через дорогу, я пошел берегом реки. Она глухо урчала на перекате, но не могла заглушить боль в руке. Я вернулся к переправе, вышел на причальные мостки и остановился у самой кромки. Под ногами угрожающе и маслянисто бежала черная вода. А кругом сгустилась глухая и совершенно безнадежная ночь.
"Ночь стоит у взорванного моста, конница запуталась во мгле, парень презирающий удобства, умирает на сырой земле…" Откуда эти строки? И почему вдруг пришла на ум смерть? Смешно и несерьезно: думать о смерти, когда всего лишь немного ноет легко раненная рука… Но - ночь, река, мостки… Ночь стоит у взорванного моста. А если… Никогда прежде не испытывал я страха смерти - и вдруг сейчас, на пустынном берегу бездонной, как глаза мертвеца, реки, в воспаленной голове родилась такая мысль. Умирает на сырой земле… Это про другого писано - не про меня. Я не могу, не могу,*не могу* умереть. Не от этой дурацкой руки - я вообще никогда не умру. Умрут другие, а я буду жить всегда…
А если… если это не так? Если я смертен, подобно остальным? И через несколько секунд упаду, прямо с мостков в чернильную воду, и меня унесет быстрое течение. Далеко-далеко-далеко… И никто ни о чем не узнает. Потому что я один, рядом никого нет, лишь ночь стоит у взорванного моста…
Внутри поднялась горячая дрожь. Скорее в лагерь! Скорее туда, где я буду не один. Там друзья - они не бросят, не дадут пропасть, утонуть, растаять, раствориться, превратиться в ничто на радость этой равнодушной ночи…