Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Рена отвечает и ухитряется объяснить с помощью нескольких итальянских слов, жестов и мимики, что ей остохренело изображать покорную мышку и ходить на цыпочках вокруг отца, этакого большого подавленного льва. Гайя хохочет.
Появляется Ингрид — они наконец-то готовы. Рена поднимается в номер, чтобы помочь Симону с вещами, но он желает сначала отнести на кухню грязную посуду.
— Не стоит, Гайя сама все сделает, это ее обязанность!
Увы — Симон считает, что будет куртуазней и… «политгендернее» сделать это самому. Они препираются уже пять минут, и Гайя начинает терять терпение.
Машина у двери, вещи в багажнике, так что еще задерживает отъезд?
Ну понятно… Жизнь.
Симон останавливается посреди гостиной. Шаг. Пауза. Вопрос — как всегда неразрешимый. Вздох. Темнота побеждает. Ладони прикрывают лицо. Затемнение. Эндшпиль. Они никуда не поедут. Все действующие лица замерли, как гости в замке Спящей красавицы.
Волшебство разрушает Гайя — она энергичными шагами пересекает комнату, улыбается — Arrivederci! — произносит твердым голосом: Ciao! ciao! — и выставляет постояльцев из дома.
«Боже, благослови эту женщину, если еще способен шевельнуть хоть мизинцем!»
Ну, вперед! Машина трогается с места.
И все конечно же идет не так.
— Мы ошиблись, — говорит Рена, сбросив скорость, — и едем к шоссе, а не к дороге Кьянтиджана[193].
Симон изучает нарисованный Гайей план.
— Согласен, но можем не менять направление, свернем чуть дальше.
— Это вряд ли, — отвечает Рена и тормозит у обочины, чтобы развернуться.
— Раз так — ладно! — Симон с силой бьет картой Тосканы по коленям. — Раз так — мои услуги штурмана тебе не нужны! Справляйся сама!
Ну что ты хочешь, Зевс поступает, как умеет! — говорит Субра. — Грохочет, стреляет по земле молниями, ужасает, испепеляет.
«Зевс, мне надоели твои капризы! Дождешься у меня, выпорю!»
Рена принимает ответственность на себя, становится гипервзрослой, контролирует свой голос:
— Давай, покажи мне…
Они изучают карту, дрожа от ярости. Права конечно же она.
Рена разворачивается, поддает газу, и они мчатся через невидимые холмы.
Чуть позже, на подъезде к улице Кьянтиджана, на нее неожиданно нисходит ощущение счастья.
Знаешь что, — говорит Субра, — у тебя психоз на ультракороткие фразы. Называется циклотимизм.
Miserabili[194]
День только начинается, когда они въезжают в Сиену. Рена паркуется на проспекте Куртатоне, рядом с церковью Сан-Домени-ко — слегка, но не слишком нарушив правила, — и они идут бродить по восхитительным улочкам старого города. Все чувствуют себя ужасно несчастными. Ни Ингрид, ни Симон не промолвили ни слова после недавней стычки. Рена решительно гонит прочь воспоминания о том, как открывала для себя город вместе с Ксавье: старые воспоминания потягиваются, трут заспанные глаза, жаждут пробудиться. «Нет-нет, — шепчет она им, — засыпайте, я создам новые воспоминания, свежие и
Симон тянет ее за рукав:
— Посмотри, Рена…
Тихий голос отца пугает ее.
Она поворачивает голову к газетному киоску на другой стороне улицы: первые полосы всех иностранных газет пестрят словами: Франция, Франция, Франция. Париж, Париж, Париж. Огонь, огонь, огонь. На фотографиях — толпы молодежи, плотные ряды бойцов республиканских отрядов безопасности. Огнеметы. Каски. Щиты. Камни. Пожары. Беспорядки ширятся. Сожжено триста машин. А ее фотоаппарат, ее любимый «Кэнон» безвольно висит на шее хозяйки.
— Да, я в курсе, — отвечает она.
Симон покупает несколько англоязычных газет, листает их на ходу.
— Разве Азиз не из этого городка? — растерянно спрашивает он.
— Из этого, из этого. В этом, как ты его назвал, городке Виктор Гюго написал «Отверженных».
— «Отверженные!» — восклицает Ингрид. — Несколько лет назад мы видели мюзикл на площади Искусств! Чудное было представление, правда, папочка?
— Там его разыгрывают уже сто пятьдесят лет. Тысячи Жанов Вальжанов попадают в тюрьму за кражу хлеба. Иногда и за меньшую провинность.
Она не рассказывает отцу и мачехе, сколько ночей Азиз провел в участках, им не нужно знать, что его брат уже полтора года сидит в тюрьме Вильпента. Рена боится, что Ингрид снова заговорит о своем родном Роттердаме, который становится подобием Кабула, и заявит, что все мусульмане опасны. Она спрашивает натужно веселым голосом:
— Ну что, мы идем смотреть эту церковь?
Duomo[195]
Их ожидает полное разочарование. Здание реставрируют, оно закрыто строительной сеткой с изображением фасада.
— Напоминает репродукцию! — восклицает Симон.
Он не шутит, просто страдает близорукостью, дальнозоркостью и катарактой и считает, что видит здание «во плоти», залитое ярким солнечным светом. Туристы — дураки. На сей раз глаза супругу открывает Ингрид.
Они гуськом входят в огромный храм, и их обнимает полумрак. Служитель знаком призывает Симона снять шляпу: в католических храмах женщины — даже протестантки — обязаны быть в платках, шляпках, беретках, а мужчины — даже иудеи — должны снимать головные уборы. Симон, объединив в одном жесте чувство юмора, детский вызов, послушание и неподчинение (Рена помимо собственной воли восхищается отцом — в отличие от служителей), срывает шляпу и водружает ее на голову жены.
Innocenti[196]
Ничто здесь не напоминает флорентийский собор Сан-Лоренцо: пространство перегружено смешанным декором. Они решают не разбрасываться и повнимательнее рассмотреть цветные мраморные плиты: три тысячи квадратных метров библейских сцен. В душе Рены просыпается привычный страх: насколько глубоко ей следует погрузиться, как проникнуться этой жизнью, не покидая Сиену? Она отходит в сторону, чтобы никто не помешал навечно запечатлеть в памяти мозаики.