Ищите ветра в поле
Шрифт:
Он ушел, а солдаты долго молчали, усевшись снова вокруг костра, в ожидании новых приказов о взрыве скал, и рукояти тачек блестели в огнях, точно дула винтовок.
— По рельсам чугунным, ишь ты, — сказал кто-то. — А нам что? Где нас найдешь потом! Кто-то покатит, господа, может, в первом классе... А мы где будем тогда?
Ему не ответили, и солдат, встав, пошел в темноту, ругаясь, на ходу распахивая шинель, точно собираясь бежать в эти глухие и черные леса, накрытые ночью.
В двадцатом году Иван Демин в составе Северной дивизии участвовал в боях под Варшавой. Только уже не как солдат железнодорожных
— Как другой мир вокруг меня, — говорил он сыну. — И так ли чудно делается на душе...
Много лет жил он один в этой небольшой избенке посреди посада добротных и крепких домов деревенских мужиков. Мать Ивана умерла, разрешаясь вторым сыном, на пашне прямо. Сумела еще отползти в кусты да там и кровью изошла, а младенец задохнулся в потоках хлынувшего вскоре дождя. И жил отец теперь один, пробавляясь огородиком, а то неуклюже сапожничал для соседей, приносивших ему работу. Спал он на сколоченном из жердей топчане. Кровать не расстилал с той поры, как похоронил жену. Почему-то не мог, страшило его — и слезами поливался, глядя на ситцевую подушку, на которую клала она голову. Все в избе пришло в негодность — ухваты болтались, чугуны были жирны и черны, стекла потрескались, рамы не прикрывались, и ветер гулял по избе, как по риге. В честь сына он добыл у соседей четверть самогона, пил с голодной торопливостью, чавкал беззубым ртом привезенную сыном краковскую колбасу, сыр, белый калач и мычал, глядя умиленно и радостно на сына, все не веря, что наконец-то он вернулся в родительский дом. Потом запел песню, которая напомнила ему молодые годы — напомнила время, когда он был здоров, силен, получал письма от жены из России:
Плещут холодные волны, Бьются о берег морской, Носятся чайки над морем, Крики их полны тоской...Сыну он постелил на топчане, достав из комода желтое, пропахшее плесенью белье. Сам забрался на печь. Почему-то и сейчас не тронул постель. Может, втайне верил, что однажды войдет в дом жена и сама разберет кровать, взобьет подушки... Может, верил в это?
Дни в деревне, после многих лет скитаний, были скучны.
Ради новой деревни погибал Иван Демин в распаханной смертью меже, но деревня была прежней. Она кланялась богатому мужику за меру муки или картошки, пела похабные частушки, травила себя самогоном, дралась, захлебываясь собственными зубами, гадала на картах и безделушках в сапоге, жадничала из-за гнилого бревешка (пусть сгниет, но не тронь — мое...), злорадствовала на напасти соседские, болела, молилась неистово, бесконечно и бесплодно, призывая распятого на кресте Христа, умирала покорно и ложилась на сельском погосте за густыми зарослями бузины и тополей.
День на третий после приезда Ивана в деревню, на краю, в избе под железной крышей, грянула свадьба. Вскоре гости перепились, «подглядывающие» тоже — вся деревня напоминала поле боя, через которое прошли волны горчичного газа. Люди шатались, валялись, плакали и смеялись, спали в бурьяне по косогору — с бледными и желто-зелеными лицами, ополоумевшие и больные. Один бежал с ножевой раной, кровь полоскалась на грязные колеи; подросток, раскинув ноги посреди улицы, согнувшись, умело сунув пальцы в рот, очищал свое чрево; кто-то бил стекла. Сосед Деминых, молодой мужик, шел с топором на дверь своего дома, плотно закрытую трясущейся от страха женой. Иван выхватил у него топор и, когда тот кинулся на него с кулаками, сумел сбить его на землю. Выворачивая ему руки, чтобы связать их, говорил со злобой:
— Да с чего же тогда царя-то валили? Для этого, что ль?
Мужик орал в ответ, со злобой оскорбленного насмерть человека:
— Я тоже революцию делал, и что я — права не имею выпить кружку самогона? Имею или не имею?
Отец тихонько засмеялся, когда исцарапанный, в грязи весь явился Иван домой. Он сидел у печи, постукивал молотком по подошве сапога — чинил сыну обувь.
— Ничего, сынок. У нас говорят в предзимье, в темную осень, значит: «Вот выпадет снег, посветлее будет». Так и народ просветлеет когда-нибудь, для того вы там на фронтах воевали. Не за нового же царя, а за новую жизнь, хоть те в городе, хоть в деревне. Помочь надо деревне выйти на светлую дорогу...
— Да как поможешь, — заорал Иван, — коль он слов не понимает, он готов всех перешибить топором...
И, постукивая, снова внушал отец:
— Быстро да просто курица яйцо несет. Вроде бы кок — и яйцо. Ан нет, слышал я, что растет яйцо в курице-то чуть не три недели и вот тогда и кок... Так и здесь толковать, стукать по темени-то словами мужика надо раз за разом, чтобы доходило, чтобы в его темной башке светлело, как от первого снега после осени... Вот как...
— Ишь ты, — смягчился Иван, — может быть, и верно ты говоришь, отец...
Уже на другой день потянуло Ивана на беседу. Сидеть с отцом было скучно. Выл ветер в трубе, гремели вьюшки, на дворе заливался пес. В сарае жирно и душно чавкала сырость под ногами. Сквозь щели виднелась чернота осеннего неба. Огоньки в избах тлели и гасли, наносило из деревни паленой кожей, студнем и свежим навозом.
Он приоделся — пиджак, галстук, по-модному широкий, картуз со звездой, на плечи — легкий, зимний зипунок — и двинулся на соседний посад. В избе по окнам метались огни — отсветы керосиновых ламп, слышался тихий плач и визг. Он прошел в сени, шагнул было в кухню. Его остановили два пьяных парня с колотушками, толкнули к выходу:
— Чапай, Ванек, неча тут делать, ты городской, чай, теперь...
А визг и всхлипывания за ситцевой занавеской, пылающей от отсветов, звали на помощь, и он, оттолкнув одного из парней, ввалился за занавеску. По стенам, прикрываясь платьями, в исподнем, а то и полунагие, жались девицы. Парни ходили вокруг них, освещая огнем керосиновых ламп, оглядывая, — казалось, что искали краденное. В руках у них были палки, колотушки, и они угрожающе помахивали ими. Увидев Ивана, девицы вдруг взвыли еще пуще и враз прикрылись исподними рубахами, затолкались, прячась одна за другую.