Ищите ветра в поле
Шрифт:
— Заждался я вовсе, мужики, — с упреком встретил он ватагу. — Чай, высохла половина.
— Если не в себя вылил, — ответил ему со смехом Антон, — то высохнуть половина никак не могла. Сидайте, мужики...
Откуда-то появились кружки, стаканы, пошли по рукам, забрякала дужка ведра, захрустел лук. Пошло из конца в конец бульканье, кряканье, шарканье по губам, задымились тут же папиросы. Трофим примостился рядом с Волосниковым. Что ж он, хуже всех? Хоть и не из Хомякова, а гостю положено на общих праздниках. Еще даже в первую очередь. И верно, не забыли его. Тот же Антон Брюквин, протягивая кружку Трофиму, сказал:
— Ну-ка, парень, кому-кому, а тебе положено.
Хотел было заговорить Трофим про свои деньги, которые, чего доброго, пропадут теперь, но его подтолкнули засевшие рядом старики, заворчали:
— Эка, молодые балаболки, все с раскачкой надо. Вагу под кружку, чтобы в рот влить.
Трофим выпил, заел луком — сияющими глазами теперь оглядывал шумящих мужиков.
А они гомозили о новом житье в деревне, о дружной работе в новом клине да с помогой трактора. И Трофим вставил свое, не обращаясь ни к кому:
— А я вот, может, в совхоз уйду.
Ему не ответили, потому что всем было до своих речей и до своих дум — а уж думами-то этими сейчас патластые да лысые головы были полны до краев. Каждый хотел что-то да сказать, и оттого никто, кажется, никого не слушал: да так и всегда было, когда собирались мужики в круг, чтобы пить по какому-то поводу.
За прудом на улице бродили стайкой девицы, и слышались песни. В другом конце доносилось рявканье гармони — там гуляли Пашка с Калашниковым, к мужикам не подходили почему-то, может, пили свое, заготовленное вино. Тепло и хмельно стало Трофиму. Он, щурясь, смотрел на лица мужиков, всех их почему-то одобряя, на каждое слово готовно посмеиваясь. Потом стал разглядывать девчат, остановил взгляд на Нюрке, и сегодня голенастой, взлохмаченной, покрикивающей не то песню, не то частушку. Девка ничего, думал он тупо, прогуляться бы с ней.
Но вот парни подвалили во главе с Бухаловым. Гармонь визгнула, и в несколько голосов затянулись слова вальса:
Скажи, скажи, неверная, Кого любила первого...— Садись, Никон Евсеевич, — услышал Трофим голос Брюквина. — Ай что же стоять над затылком? Не стражник ты...
И Трофим увидел своего хозяина. Он возвышался позади круга пирующих мужиков, заложив за спину руки, ветер дергал длинные полы сюртука в рвани клиньев, охватанного чертополохом, осыпанного сеном и белыми лепестками ромашек. Где-то там, по задворкам, бродил он, а может, бежал даже, валяясь по земле, разрывая заросли чертополоха, навивая его себе на сюртук. Может, и плакал там, грозился, взывал к богу. Но сейчас лицо было спокойно и черно — как обожжено было когда-то лицо отца Трофима, убитого молнией в грозу. Ветерок трепал его жидкие пегие волосы. Челюсть тяжелая, сжатая крепко, поблескивала влажно. Глаза выискивали кого-то, были слепы и пусты, как вставленные.
— А и верно, садись, — повторил Антон Брюквин. — Чай, ты наш теперя, раз подписал вместе со всеми приговор. В один круг садись...
— Ваш — это верно, — скромно произнес Никон Евсеевич, все так же не двигаясь и не вынимая из-за спины рук. — Отчего же.
Брюквин поднес ему кружку, и он долго принюхивался, приглядывался к водке, и тогда сердито уже кто-то крикнул:
— Да не уксус, все пьем и живы пока...
— Уксус — это было бы от господа бога. По божьему писанию, приняв уксус, Исус Христос вознесся в небо...
И Никон Евсеевич вскинул кружку, припал к ней ртом, и зубы лязгали о металл, и казалось, он рыдает приглушенно, и тело тряслось чуть видимо, и сыпались на сюртук, как
Все сидели молча и смотрели с каким-то неясным страхом. Казалось Трофиму — вот он отнимет кружку, и все увидят, что плачет Никон Евсеевич.
Отдав кружку Брюквину, не обращая внимания на пучок лука, который пихал ему кто-то из сидящих, Никон Евсеевич вдруг с богомольной проворностью согнулся в поклоне над кругом мужиков. Мужики так и ахнули, а Никон, разогнувшись, смиренным голосом проговорил, как пропел:
— Блажен, кто помышляет о бедном и нищем. В день бедствия избавит его господь...
— Ай, что с тобой, Никон? — спросил Брюквин. — Аль в монастырь собрался?
Но Никон Евсеевич вроде как уже не слышал слов. Он выискал глазами Трофима, попросил негромко и странно-добрым голосом:
— Идем, Троша. Сруб дочиним, колодец-то не отымут по декрету. Идем, паря.
Когда шли к дому, раза два оглянулся Никон Евсеевич на дорогу, по которой укатил Ванюшка Демин. И хмелен был уже Трофим, а то заметил бы еще, как чутко прислушивается его хозяин к тишине вечернего часа, точно ждет какого-то звука издалека.
2
В шестнадцатом году Иван Демин, солдат железнодорожного полка, попал на строительство Мурманской железной дороги. Дорога эта должна была связать Петроград с северными морями, открыть путь английским судам, доставляющим для шаткого царского тропа пушки, снаряды, американскую тушенку, французские карабины. «Мурманка» строилась заключенными, военнопленными и солдатами медленно, в трудных условиях дальнего севера. Синие и ледяные озера окружали бараки. Густые плотные леса охраняли десятки тысяч согнанных не по своей воле людей. Гранитные скалы вставали на каждом километре, их приходилось взрывать динамитом. Бежали с тачками измученные, отупевшие, сожранные гнусом люди. В бараках стоял холод, плодились мокрицы, жалящие по ночам, как осы, вшей было бессмысленно выжигать из белья. Невообразимая еда, хлеб с кострой...
Не утерпев, Иван Демин однажды высказал своему взводному командиру капитану Максимову:
— Коль по приговору арестанты роют землю, куда ни шло. А мы што ж?
Он ожидал всего — ареста, разжалования в маршевую роту, перевода на более тяжелую работу. Но желтое, точно у малярийного, лицо капитана вдруг озарилось, к удивлению солдат, задумчивой улыбкой:
— Это умно, солдат, — сказал он с добротой в голосе. — По приговору...
Покачал головой, огладил свои желтые от табака усы, китайские узкие глаза его сжались — то ли от дыма костров, то ли от усталости:
— Только не по приговору суда. По приговору истории...
Он помолчал и заговорил, и это были странные и непонятные слова:
— Это мы делаем на историю. Одно дело, если ты идешь на приступ Перемышля, или турецкого Эрзерума. Гибнуть без пользы и не зная за что, за кого... Другое, если ты оставляешь после себя великое творение. Построишь дорогу, будет она служить человеку. Помчатся по ней поезда, люди со всего мира, может. Будет кто-то смотреть в окно и тоже спрашивать: а кто построил ее? Стук колес ответит: мол, строил ее рядовой Иван, вот он какой — мал, тощ, замученный... Но строил, строил для людей, на века. И гордится этим, так же как гордились те, кто строил Реймский собор, как те, кто строил дворцы в Петербурге, кто прокладывал первые железные дороги, строил первые пароходы и первые аэропланы... То, что для людей и на века, то должно радовать, несмотря на то, что строители терпели муки во время этой работы... Помните, как у Некрасова-то, — склонил он голову, разглядывая солдат: