Испытание временем
Шрифт:
— Ну что, Шимшон, идет? Ты слишком много думаешь, можно было бы за это время обокрасть казначейство…
— Я подумаю еще, Миша, подождите денек, другой…
Надо раз навсегда покончить с сомнениями… Какая это жизнь; вчера он умирал с голоду, пропадал в неволе, сегодня снова лишения. Никаких радостей — одни запреты.
— Думай хоть до пришествия Мессии, но одно я тебе скажу: не корчь из себя маленького. Святых у нас нет, все крадут… И ты уже, слава богу, грешил: проходил черной лестницей и, наверное, стягивал что-нибудь мимоходом… Но ты был до сих пор любителем, а теперь станешь мастером… На всякий случай зашнуруй пока свой рот и запрячь подальше язык…
Дома Шимшона ждало письмо от матери:
«Глубокоуважаемый и высоколюбезный сын мой Шимшон. Первым долгом знай, что все мы живы и здоровы, чего и тебе от всего сердца желаем. Обливаясь слезами, я прочитала твое
Будь здоров и счастлив, пусть бог тебя не оставит. Твоя несчастная мать Рухл.
Чуть не забыла тебе напомнить: ногти собирай и прячь их, ты имеешь манеру бросать их куда попало.
Еще раз будь счастлив, и дай бог вскоре встретиться с тобой здесь. Привет от Муни, реб Иоси и всех твоих родственников».
Шимшон вытащил из кармана листок скомканной почтовой бумаги и в один присест написал:
«Дорогая, высоколюбезная мама!
В первых строках моего письма сообщаю, что письмо и посылка твоя дошли до меня целыми и невредимыми. Я, слава богу, жив и здоров, хорошо зарабатываю и ни в чем не нуждаюсь. Город очень красивый, улицы мощеные, и грязи после дождя здесь не бывает. Людей много, очень много, все находят свое счастье, и никто не жалуется. Особенно красиво здесь море, оно начинается у городской думы на Николаевском бульваре и кончается где-то за Сычавкой. Я часто вспоминаю разговоры наши и удивляюсь, как правильно ты обрисовала мне Одессу. Евреи здесь не похожи на наших: воры, грабители, коты и разбойники. То, что у нас считают позором, здесь, наоборот, восхваляют. Я никогда не представлял себе, что могут быть такие изверги во Израиле. Трудно тебе описать их, надо их увидеть. Со многими я знаком, мы часто встречаемся в трактире, закусываем и обмениваемся новостями. Они стараются меня совратить, но я тверд, как камень. Целыми днями уговаривают они меня, сулят золотые горы, грозят расправой и требуют, чтобы я шел с ними одной дорогой. Один просит меня сделать маленькое преступление, одолжение несчастной девушке, другой — помочь в большом плавании, ему хочется стать честным человеком. Ни первому, ни второму я ничего не обещаю. Говорят, здесь необходимо чем-нибудь отличиться, хотя бы маленьким проступком; я подумаю еще, может быть, обойдусь. Здесь очень не любят трусов; такого, как я, могут тихонько придушить… Мне советуют не водиться с ними. Легко давать советы, а вот попробуй, ведь это соседи мои. На одной галерее живем… Сегодня подбивает один сосед, завтра — другой, каждому я нравлюсь, и каждый тянет меня к себе.
Напиши мне, какая у вас погода. Здесь холодно, и морозы очень крепкие, а море не мерзнет. Как наша речка, тоже еще держится? Денег мне не посылай, у меня всего вдоволь. Одеяло у меня больше не сползает, его украли, и я укрываюсь моим пальто; белье мне стирает хозяйка Квейта. В пылу гнева она часто
Будь здорова и счастлива и помни о своем сыне, который ищет свое счастье в Одессе. Твой Шимшон.
Передай привет Нухиму… Пошли ему бог здоровья».
Не перечитывая письма, Шимшон заклеил конверт и сунул его в карман.
Ему вдруг стало не по себе, стремительно нарастала грусть, и хотелось плакать… Только этого недоставало! Мало у него малодушия в мыслях, надо еще, чтоб другие увидели!.. В другой раз, где угодно, только не здесь, слезы тут не в почете…
Он подсаживается к сапожнику и, поглаживая Натана, рассуждает вслух как бы про себя:
— Допустим, что самое важное — это золото. Уступаю… Пусть добрые дела не вечны, счастье просто-напросто деньги. Согласен, хорошо. Но какое это имеет отношение ко мне? Почему я непременно должен стать вором? Есть же и другие пути…
Он устал спорить, пусть Егуда укажет ему выход.
Сапожник испытующе смотрит на него и молчит.
— Помогите, реб Егуда, меня хотят погубить!
Никогда ему не было так страшно… Неужели никто не откликнется?..
— Я не хочу быть налетчиком, я не хочу обирать бедную девушку…
Егуда усмехается.
— Слышишь, Натан? Святой завелся, он не хочет обирать… В добрый час!.. Кто тебя заставляет? Подохнешь на пустыре, как беззубый пес.
Суровый сапожник, ласковый к собаке и неумолимый к людям, он — судьба Шимшона, он укажет ему выход…
— Дорогой реб Егуда, я никого не хочу обижать, мне противно чужое…
Шимшон говорит тихо, слезы текут из его глаз:
— Выбрось дурь из головы, и порядочные и непорядочные одинаково лгут и обманывают, обирают бедных и душат слабых. Деньги заставят… У каждого свое удовольствие: один находит его в глупой и честной бедности, другой — в разнузданной жизни и роскоши за счет бедняка, третий — в смерти, искупительной гибели за благо других… Выбирай, что тебе больше по душе. Решай.
За дверью слышится шорох, и в комнату бесшумно входит Хаим-калека. Он комом опускается на табурет и мурлычет себе под нос:
— Трум-тум, тум. Тм, тм, тм… Туп, туп, туп…
У него испуганные глаза, они мигают и щурятся, как пред нависшей угрозой. Время от времени песенка обрывается, плечи Хаима вздрагивают частой дрожью, и губы искажаются насмешкой.
— Тут, тум, тум… Тм, тм, тм… — бубнит он. — Трум, тум, тум, тм, тм, тм… Взгляните на безобидного старика, тихого и невинного, как младенец… Тум, тум, тум… Не обижайте его, ничтожного и покорного, тм, тм, тм, тм, тм…
Хаим не любит шума, не делает никогда резких движений. Он предпочитает держаться у стен, у заборов, в тени деревьев и ступает, едва касаясь земли мягкой набойкой деревяшки. Зачем бросаться в глаза, обращать на себя внимание, давать врагам повод лишний раз подумать о тебе?..
— Трум, тум, тум… Тм, тм, тм… Я прошу вас, дорогой Егуда, замолвить слово Мишке Турку, он опять мне жить не дает.
Сапожник пристально смотрит на Хаима.
— Чем он тебя обидел?
— Он опять донес на меня. «Дешево, говорит, продал ты ногу. Тридцать рублей в месяц — все равно что ничего…» Что ни день — доносы, повестки и допросы. Снова и снова об одном и том же: как я попал под электричку, почему отрезало только одну ногу, не бросился ли я ради пенсии?.. «Разбойник, — плачу я перед Мишкой, — зачем ты меня губишь?» — «Торговать, — отвечает он, — надо чужой кровью, не своей…» Допустим, я на самом деле подсунул ногу под трамвай, чтобы обеспечить себе на старость кусок хлеба, — разве бельгийское общество от этого обеднело? Кости мои трещали под колесами, решеткой меня чуть не убило… Мало им этих страданий, они еще пьют мою кровь… Вам завидно? Кто вам мешает сделать то же самое? Мы не конкуренты, — пожалуйста… Выйдите поздно ночью на Ланжероновскую улицу, когда электричка несется в парк, и подставьте ей ножку. Один из вас сломает себе шею…
Он не поет больше, голова его опущена, руки беспомощно повисли.
Сапожник усердно орудует рашпилем, заглядывает внутрь сапога и как будто обращается к стельке, усеянной пупырышками гвоздей:
— Я поговорю с Мишкой, только при условии… — Он бросает взгляд на Шимшона, опускает глаза и снова работает рашпилем, — …если ты расскажешь нам всю правду. Мне надоели эти сплетни, я хочу знать: как было на самом деле?
Морщины на помятом лице Хаима складываются в бледную, вымученную улыбку.