Испытание временем
Шрифт:
— Я пришел вам сообщить, что ухожу с завода, — сухо и решительно заявил он.
— Хорошо, превосходно, — ответил хозяин, хотя хорошего в этом не видел. — Куда вы уходите? Оставляете город?
— Я уезжаю в Киев.
— Почему именно в Киев?
— Мне предлагают там более высокий заработок.
— И вы бросите свой дом, семью и знакомых, поедете бог весть куда?
Эльворти забыл, что сам он из Англии и в России живет лишь зимой. От семьи и друзей его отделяет расстояние более далекое, чем заводской поселок от Киева.
—
Роберт Эльворти не в шутку испугался. Уж очень Гордеев нравился ему.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил конструктор.
— Я думаю о вашей семье. Они продержат вас в Киеве некоторое время, выведают секреты нашего дела и уволят.
— Неужели прогонят? — поверил Гордеев. — Спасибо, я не поеду туда.
— И прекрасно, мой друг. Я решил вас назначить старшим конструктором. Вы — не хуже иного инженера.
Три знамени было у Эльворти: одним был он сам — бедный конструктор, трудом и усердием достигший богатства; другим — Мышаков, бывший плотник, управляющий заводом; и старший конструктор из рабочих — Гордеев.
В тысяча девятьсот пятом году хозяин собрал рабочих, прочитал им манифест и поздравил с милостью царской. К заводу пришли демонстранты из города с «Марсельезой» и долгим «ура». Их встретили рычанием, злобными воплями: «Долой!», «Бей крамольную сволочь!» Красное знамя истерзали в лоскутья, знаменосца убили. На заводском дворе лилась кровь и творилась расправа. Так мстили врагам акционерного общества, посягателям на строй, на милость хозяина, на милость царя. С пением «Боже, царя храни» эльвортовцы ринулись в город, спасали Россию от крамолы.
В телеграмме царю питомцы Эльворти писали:
«Молим тебя, государь, как помазанника божия и верного сына православной церкви, не слушаться думского большинства, не губить Россию. Тебя хотят окружить революционерами, вместо мира и порядка извести страну. Амнистии не давай и не удаляй испытанных слуг. Смертную казнь сохрани, революционеры сами применяют ее к верным сынам нашей родины».
Так вырастил Эльворти себе верных слуг.
Я все это знал, напрасно Маша так горячилась. Нас окружали враждебные силы, страшная, гибельная рать, и я вздумал ее взнуздать, сделать пособником революции. На карте стояла наша жизнь, но что она значит, когда армия гибнет и в опасности советская власть…
Я спокойно обошел вокзал и не спеша отправился к штабу отряда. В караульном помещении никого не было, один дневальный стоял у закрытых ворот.
Гаснул солнечный день, в тревоге отшумели еще одни сутки. Враг приблизился на двадцать верст, труднее стало жить со своими — в отряде нет прежнего согласия.
Неуверенным шагом с порога спускается Тихон. Он ставит в угол винтовку и безмолвно садится на стул. Не узнаешь его: шаги робкие, тихие, веки опущены, крепкое тело застыло. Прорвется вздох — он вздрогнет и снова замрет. Не болен ли он? Не случилось ли дома несчастье?
— Что с тобой, Тихон? — спрашиваю его.
Он
— Со мной ничего, — отвечает он. Голос глухой, речь неровная, точно спросонья.
— А вздыхаешь почему?
Тихон разводит руками и молчит.
— Не без того, когда и вздохнешь… Грудь заложило от простуды… Старость подходит, пятый десяток отстучал…
Вместо улыбки дрожание губ и глубокий, болезненный вздох.
Он что-то скрывает, не хочет сознаться. Неужели и Тихон против меня? От этой мысли мне становится не по себе.
— Как ты думаешь, Тихон, подведет нас Гордеев?
Снова Тихон разводит руками, опять морщит лоб:
— Гордеев? Какой? Не должен как будто. Свой человек, заводской.
Веки снова сомкнулись, крепкое тело застыло. Ему все равно, пусть будет что будет, он желает лишь одного — покоя.
Проходит минута, другая, Тихон вдруг открывает глаза. В них все та же тоска, глубокая, тайная.
— Обманет не обманет, все равно тут конец. Не выбраться нам отсюда. Это нам в наказание. Штабу армии видней, он зря не прикажет, а мы приказа не исполнили, остались.
Снова пауза и вздох, долгое, скорбное молчание.
— В деревнях восстают, — звучит его грустное признание, — многие рабочие вон куда смотрят, хозяйское добро стерегут. Деникина ждут не дождутся. Протрезвится народ, генералы научат, дай срок. Жаль, нас тогда не будет…
Почему не будет? Какое неверие! Надо его разубедить.
— Рано, Тихон, нас хоронить… Повоюем еще…
— Затянули вы нас, командир, видно, тут пропадать… Жаль, время теперь не такое. Жить бы да воевать.
Ну и причуда! С чего это вдруг? У нас будет полк, отборное войско. Мы повоюем еще. Надо взять себя в руки.
— Подвел бы чужой, а то свой командир, — вслух горюет Тихон.
Он умолкает, гладит бороду, усы, ему не страшно умирать, жаль дело бросать на полдороге.
Странный день, точно все сговорились. Одним мерещатся измены, другим видится смерть. Эх, люди, вояки! Ничего, все пройдет, устоится. С Тихоном что-то случилось, уж не захворал ли он?
Ночь приходит внезапно — долгая, черная ночь. И в ночи, как и днем, караулы сменяются, одни ложатся, другие встают. Я сплю крепким сном, вдыхаю покой и выдыхаю тревогу. Мне надо быть сильным, здоровым и трезвым за всех…
Снова, как в тот день, когда махновские банды изрубили отряд в Малой Виске, меня будит стук приклада о дверь. Маша, бледная, входит с кровавой повязкой на лбу. Она садится и чуть слышно стонет:
— В городе тревожно, из Компанеевки вышли вооруженные отряды. Крестный руководит восстанием. К вечеру ждут белых, разведку видали в пятнадцати верстах. Ты, кажется, обещал меня расстрелять? Кончай, я пришла за этим.
Она хватается за голову, скрежещет зубами и стонет.
Я вижу запекшиеся губы, струйки пота и крови, — они змейками сползают со лба.