История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Епишка своими замечаниями часто давал новый толчок мысли Льва Николаевича. Вот и сейчас Епишка сказал:
— У вас что ни солдат, то Иван. — И, помолчав: — А кто такой солдат? Его заставляют. Что прикажут, то и делай!
И Толстой стал думать, знает ли он казаков и солдат? За два с половиной года жизни на Кавказе он многое узнал. И не только тот тип былого удальца, который представлял Епишка или его друг Гирчик, но и многих других с их смелостью, умом, лукавством, а иногда и тщеславием и корыстолюбием. И казачек узнал, и местный быт…
— Вот именно что заставляют, — поддержал Епишку Ванюша.
Толстой
«Солдат Жданов дает бедным рекрутам деньги и рубашки. — Теперешний феерверкер Рубин, бывши рекрутом и получив от него помощь и наставления, сказал ему: когда же я вам отдам, дядинька? — Что ж, коли не умру, отдашь, а умру, все равно останется, отвечал он ему.
Я встретил безногого угрюмого солдата и спросил отчего у него нет Креста. Кресты дают тому, кто лошадей хорошо чистит, сказал он, отворачиваясь. И кто кашу сладко варит, подхватили, смеясь, мальчишки, шедшие за ним».
Он живо представил эту сцену, свидетелем которой был. Мальчишки были те самые, с которыми он сдружился и часто играл: Гриша Кононов, Мишка и другие. Эти за словом в карман не полезут. И им, кажется, едва ли не от рождения понятно и положение солдата, и положение казака…
Он продолжал писать, поглядывая то на Епишку, то на Ванюшу, которого казак посылал за чихирем: «Спевак, строевой офицер, получил от Рубина на сохранение 9 р. сер. Он пошел гулять и вынул их с своими деньгами. Ночью у него украли их; и несмотря на то, что Рубин не упрекал его, он не переставая плакал, убивался от своего несчастия. Рекрутик Захаров просил Рубина успокоить его, предлагая свой единственный целковый. Взвод сделал складчину и выплатил долг».
Он закрыл дневник. Походил по комнате и стал делать наброски, которые должны были войти либо в «Записки кавказского офицера», либо в «Записки фейерверкера» — он еще не решил. Это был набросок о солдате Жданове и кавалере Чернове. Печальная история о рекруте, бесправном человеке, которому остается одно: терпеть. И о солдате-балагуре, побеждающем своей веселостью и чувством юмора все невзгоды. Эти два типа солдат захватили его воображение. «Один из них, Чернов, из дворовых людей Саратовской губернии, был высокий, стройный мущина, с черными усиками и бойкими, разбегавшимися глазами. На Чернове была розовая рубаха, — он весь поход играл на балалайке, плясал, пил водку и угащивал товарищей».
«Унтер-Офицер, который гнал партию и которого Жданов боялся пуще огня, передал фелдвебелю в роте: Чернов и другие хорошие есть, а что Жданов вовсе дурачок и что над ним много битья будет. И действительно, Жданову битья много было. Его били на ученьи, били на работе, били в казармах… Он… начал стараться. Он сделался усердным — до глупости, но положение его от этого становилось еще хуже… Когда он наконец понял, что усердие вредит только его положению — им овладело отчаяние. «Так что же это в самом деле!» — думал он, — что делать? Так вот оно солдатство!» — и бедняк не видел исхода и горько плакал по ночам на своем паре».
И еще он писал о судьбе солдата в
Из всех этих отрывков, записей в дневнике и новых страниц в течение последующих восемнадцати месяцев сложился «солдатский» рассказ «Рубка леса. Рассказ юнкера». И за рукопись «Беглеца» он брался вновь и вновь, хотя предстояло еще написать груду, из которой через десять лет после начала работы выкристаллизуется небольшая повесть «Казаки», рассматривавшаяся Толстым как первая часть, за которой, однако, не последовало второй.
Итак, он уезжал с толпившимися в воображении замыслами, фигурами солдат, офицеров, казаков… Все это предстояло писать и переписывать, обо всем думать и передумывать, но багаж был большой.
За несколько дней до отъезда он до рассвета писал последнюю главу «Отрочества». Но в десять утра и затем после обеда вновь сел писать. Одновременно он поправлял переписанное с его черновиков офицером Янушкевичем. Пришли Янович и прапорщик Жукевич, а с ними залетная птица — Костя Тришатный, как всегда полный энергии, веселый, неуемный.
— Поразительная вещь, — изумился Янович, глазами показывая на Толстого. — Все годы, что он на Кавказе, он пишет. Пошли его на костер — он, перед тем как отправиться, сядет доканчивать главу. Вот уж подвижничество!
— Счастливый человек! — с легким вздохом сказал Тришатный.
Лев Николаевич не считал себя счастливым. Но он знал одно: когда не пишет, он испытывает беспокойство, тоску, неудовлетворенность жизнью и собой. Нет, он не мог не писать. Это был воздух, которым он дышал. Едва ушли офицеры, он вновь взялся за перо.
На следующий день пошел в батарею прощаться с офицерами. О, теперь все казались ему много лучше, чем он думал о них ранее. Он вдруг ощутил известную привязанность к тем самым офицерам, обществом которых до этого тяготился. Да, сейчас он ясней, нежели прежде, увидел в них не только дурное, но и хорошее. Они такие же, как и все люди, а в людях хорошее и плохое перемешивается. Среди офицеров есть и просто хорошие, а он подчас относился к ним слишком строго. А ведь он любит людей.
Он решил ехать в Ясную Поляну и уже оттуда — в Дунайскую армию. Из дому писали о хозяйственных делах, о Мите. Ничего хорошего известия о Митеньке не приносили. Что же тут может быть хорошего: взял девку Машу из публичного дома, да еще, говорят, рябую, и живет с ней как с женой. Что творится на свете? Один граф Толстой — с цыганкой, другой — с публичной девкой. Это ужас какой-то! И все почему-то Маши. Хороши Маши, лучше не сыскать!
После того как он побывал в батарее, к нему пришли Янович, Алексеев, Жукевич, Янушкевич и другие. Алексеев одолжил ему на дорогу. Пили, шумно разговаривали. Выйдя из хаты, Толстой долго и с щемящей грустью смотрел на окрестную равнину, где прожил два года и семь с половиной месяцев.