История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Лев Николаевич приумолк. «Высокие материи». «Идеальничанье». Его ужаснуло расстояние, отделявшее его от этих людей. Или он мерит не той меркой? Здесь каждый мыслящий человек, готовый всем пожертвовать для добра, почувствует себя лишним, ненужным.
И он вновь стал думать, что всюду в окружающем его обществе не верят истинным чувствам, правду принимают за ложь и ему, верно, суждено остаться непонятым. Может быть, он просто неуживчивая натура? Или он и как человек идет впереди века, а вынужден жить с нравственно неразвитыми, отсталыми людьми вроде Зуева или Олифера, все низкие, офицерские свойства которых порождены праздностью?
Он не успел додумать эти мысли, когда Олифер, красный от
— Ваши дела никогда не поправятся, Толстой. Вы все прокутите, проиграете в карты. И имение свое прокутите обязательно!
Толстой полуобернулся. В глазах его остановилось бешенство. Он заметил, как под его взглядом Олифер поежился. Но он не дал себе взорваться. Резкая фраза не была пустой. В ней было предупреждение. Но зачем при всех?! Вот она — офицерская откровенность!
Он вернулся домой под впечатлением разговоров и сцен у Алексеева. Под этим же впечатлением сел писать Сереже. «Глупые офицеры, глупые разговоры, глупые офицеры, глупые разговоры, больше ничего. Хоть бы был один человек, с которым бы можно было поговорить от души. Тургеньев прав, «что за ирония в одиночку» — сам становишься ощутительно глуп. Несмотря на то, что Николенька увез, Бог знает зачем, гончих собак (Мы с Епишкой его часто называем швиньей за это) я по целым дням с утра и до вечера хожу на охоту один с лягавой собакой. И это одно удовольствие и не удовольствие, а одуревающие средства. Измучишься, проголодаешься, придешь домой и уснешь, как убитый — и день прошел».
Вот только так, в письмах, он и отводил душу. Он тут же снова попросил Сережу прислать ему «Давида Копперфильда» Диккенса на английском языке. Он отчасти смирился со своей судьбой. Его даже не очень уязвили строки в письме князя Сергея Дмитриевича Горчакова: «Не понимаю одного, отчего ты не юнкер, а фейерверкер и то 4 только класса». Довольствуйся тем, что есть. День прошел — и хорошо. Все равно «положить в ножны свой меч», как он хотел и как писал о том Сереже, не удается.
Если бы не эта непостижимая тоска! — думал он. Вот когда встретишь калеку, убогого или просто несчастного человека вроде Стасюлевича, который, если верить его словам, без вины был разжалован в рядовые и лишен дворянства, тогда только проникаешься мыслью, что томиться, грустить или жаловаться на судьбу — несправедливо, грешно. Ведь бывают же моменты счастья и ожидания славы? И ведь находишь в себе силы обрабатывать «Отрочество» — эту навязшую в зубах, плохую, безнадежную повесть?! Ну так, если выражаться языком Епишки, «какого горя»?! Он записал в дневнике, что хотел быть «юнкером-графом, богачем, со связями», тогда как ему лучше и полезней «было бы быть юнкером-солдатом».
Он заставлял себя снисходительней относиться к офицерам, несколько подобрел к ним. Отчасти начал примиряться с их недостатками, ценить их добрые стороны. В конце концов Олифер не хуже Зуева, а Зуев не хуже Сулимовского. И эту цепочку можно продолжить. И хоть Олифер или Зуев никогда не были ему приятны, он раз-другой одолжил у них небольшую сумму, играл с Олифером в шахматы, слушал его болтовню. Ему вспоминались слова Николеньки: «Нам с ними жить и вместе служить». И все же не всегда было легко переломить себя и терпеть офицерские выходки. Где глупость, там и грубость. Тот же Сулимовский подошел небрежно раскачивающейся походкой, ухмыляясь, и с необыкновенной развязностью напомнил:
— Ты изобразил в Розенкранце Пистолькорса, и он с тех пор ругает тебя. Этот, говорит, графчик много о себе думает. А что ты хочешь! Ты его выставил в смешном свете! За такие вещи не говорят спасибо!
Он ничего не стал доказывать Сулимовскому, но слова поручика глубоко задели его. После опубликования рассказа «Набег» в «Современнике» офицеры не раз выговаривали ему за его Розенкранца. Александр Васильевич Пистолькорс — храбрый человек, говорили они. Он любит производить эффект и ради эффекта много
Все это было так. Толстой и сам недавно видел, как вымахал Пистолькорс на коне из Грозной, когда чеченцы напали на пятерых конных, в числе которых был и он сам… Но что из того? Разве он унизил Пистолькорса своей статьей, сказав об одной его слабости, слабости бравады, столь распространенной среди известной категории офицеров? Разве он изобразил его черным злодеем, трусом, нисколько не дав понятия о природной его доброте, отчасти испорченной позерством? И каково же положение литератора, если он должен непременно говорить только о доблести и рисовать сплошное геройство, скрывая правду и умалчивая о недостатках человеческой натуры, хотя бы речь и шла о таком храбреце, как Пистолькорс? Разве он не вправе на что-то обратить особенное внимание и должен непременно уравновешивать доброе и дурное, как аптекарь порции лекарств? Не лучше ли после этого отложить перо и навсегда пренебречь литературными занятиями?
Он долго не мог отвязаться от горьких мыслей, внушенных самим положением литератора в обществе. И вновь почувствовал себя одиноким. Положил было не ходить обедать к Алексееву, но это лишь увеличило одиночество.
Только рассказы Епифана Сехина отвлекали его. Он слушал их долгими вечерами. Иной раз до рассвета. Из этих рассказов можно было составить увесистую книгу. Епишкина жизнь, полная приключений, и жизнь большой толщи людей, от русских солдат до генералов и от рядовых кумыков и чеченцев до их князей, которую Епишка наблюдал и умел живо обрисовать (а он изображал в лицах даже неодушевленные предметы), — это была эпопея.
Но болтовня, ложь, порой прямая клевета со стороны офицеров настигали Толстого и через Епишку. Сегодня Епишка, ввалившись в комнату и глядя себе под ноги, как-то странно заговорил, что надо поступать по-божески, а отдавать человека за малую провинность в солдаты — это дело последнее, нехорошее дело… И тон у Епифана был суровый, неприязненный.
— А кто отдал человека в солдаты? — спросил Толстой.
— Да про твою милость говорят… Будто твой человек удавил у тебя собаку, а ты его — в солдаты…
И так же, как тогда на обеде при словах Олифера, Толстой вспыхнул. Но тут он не сдержался:
— Это ложь! Клевета! А ты и рад подхватить? Стыдно тебе! Кто посмел?!
— Да уж кто бы ни было… — несколько оторопев, ответил Епифан.
— В чью-то дурацкую голову взбрело! — Толстой крупными шагами ходил по комнате. Мальчишески торчал вихор. Ноздри раздувались. И губы были надуты по-детски, но в загоревшихся глазах было совсем не детское выражение. Круто повернулся, скривив губы, сказал: — А ты тоже!.. «Чтоб дельно сказать, надо сперва у веника постоять!» — Это он напомнил Сехину его собственное выражение. «У веника постоять» — отойти в сторону, в угол, и подумать.
Как я строил магическую империю
1. Как я строил магическую империю
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Наследник
1. Старицкий
Приключения:
исторические приключения
рейтинг книги
Кротовский, может, хватит?
3. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 6
6. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
рейтинг книги
Дворянская кровь
1. Дворянская кровь
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Взлет и падение третьего рейха (Том 1)
Научно-образовательная:
история
рейтинг книги
