История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Ему сочинительство вовсе не казалось праздным занятием. Коли за это платят…
Вот то-то, что не просто сочинители. Ничем Толстой так не дорожил в эту минуту, как изображением тех особенных, пусть редких, но ужасных состояний, переживаемых человеком, о которых не пишут, не говорят. Он положил рядом с этой страницей тетрадку, в которой, сшитая белыми нитками с другими главами, еще не перенумерованными, содержалась глава «Затмение». Он стал читать из нее одну страницу, кое-где на ходу поправив отдельные слова и придав ей окончательный вид:
«Вспоминая свое отрочество и особенно то состояние духа, в котором я находился в этот несчастный для меня день, я весьма ясно понимаю возможность самого ужасного преступления, без цели, без желания вредить; но так —
Вот так пойдет, подумал Толстой, только не о «любезном», а о написанной страничке. Она была продиктована той же решимостью, с какой было передано впечатление о смерти бабушки. Возможно, подумал он, это рассуждение вызовет негодование у разных старых баб. Ну и пусть…
Стук над ухом заставил его оглянуться. Это Ванюша колол на подоконнике орехи.
— А что ты думаешь… — вновь сказал Лев Николаевич. — Пушкин был великий человек, однако и у него не все задавалось. Особенно в прозе.
Ванюша посмотрел на него озадаченно, открыл было рот, но промолчал. Он понимал, что, разговаривая с ним, барин отвечает на собственные мысли.
А Толстой в эти дни и в самом деле пересматривал некоторые свои взгляды на литературные произведения — не первый и не последний раз. Он перечитал «Капитанскую дочку», и проза Пушкина показалась ему старой — «не слогом, но манерой изложения». «Повести Пушкина голы как-то», — записал он для себя. «Теперь справедливо — в новом направлении интерес подробностей чувства заменяет интерес самых событий». Пройдет время, и он, нисколько не утратив интереса к «подробностям чувства», оценит сжатость и динамизм пушкинской прозы. Но сейчас «подробности чувства» были важней всего. Это было движение вперед вслед за недавним новым и весьма важным открытием — «Героем нашего времени» Лермонтова. Еще не было ходким слово реализм, но было понятие реальной, или натуральной, школы. Впереди заблистал широкий путь. Реальная школа стала еще и психологической, не без участия его, Толстого, «Детства». Помимо него, помимо погибшего Лермонтова, помимо Тургенева с его «Записками охотника», был еще один писатель, который весьма заметно ступил на тот же путь, в особенности щедро зачерпнув от Гоголя и поразив Некрасова, Белинского и безвестных знатоков резкими особенностями своего таланта, своей индивидуальности, да и самым характером своих поисков. Этим писателем был Достоевский. Как и Толстой, он был еще в начале творческого пути. Но вот уже четыре года он истлевал на каторге, а теперь — в ссылке.
Эпоха, когда питавшаяся соками народной жизни и всем накопленным умами человечества с волшебством росла культура страны, и слышался непрерывный гул народных движений, и с силой всюду заявляла себя разночинная интеллигенция, — эпоха нуждалась в художественных
Будничная, повседневная жизнь Льва Николаевича — будничная внешне, а изнутри наполненная трудом, разнородными чувствами, сомнениями — шла в эти осенние месяцы последнего расцвета и умирания природы своим чередом. Да и в окружающем под покровом будничности скрывались опасности, человеческие драмы и неудовлетворенность — наряду с простой глупостью людской, беззаботностью и равнодушием. Одна из живых драм явилась перед очами Толстого в лице разжалованного в рядовые Александра Стасюлевича, бывшего совсем недавно подпоручиком лейб-гренадерского его величества Эриванского полка.
Еще в отряде Лев Николаевич встретил солдатика, на котором страдания, гордость, самолюбие, страх оставили заметную печать. Сразу видно было, что он не из простых: тонкие черты лица, нервное подергивание губ. Здесь в станице они встретились так, словно заранее сговорились. Встав из-за стола после игры в карты, Лев Николаевич увидел солдата и пошел с ним рядом, спросил, кто он и откуда. Он слышал, что это человек с незаурядными способностями: и говорит хорошо, и рисует, и языки знает.
— Меня зовут Александр Матвеич Стасюлевич, — ответил солдат. — Я из Метехского замка. Это в Тифлисе. Вы слышали о нем?
— Не приходилось.
Он посмотрел на Стасюлевича. Тот был очень немногим старше, а возможно, и ровесником Толстого.
Они сели на завалинку, укрывшись за стеной от ветра, и Стасюлевич рассказал историю своего несчастья.
— Я служил там. Был счастлив. Женился и был счастлив. И вдруг захватило, как буря в горах, и все смяло. Едва лишь кончился медовый месяц. Злодейство и клевета налетели точно смерч.
Когда Стасюлевич впервые после перерыва, связанного с женитьбой и отпуском, заступил в караул, то сразу же заметил беспорядок: пьяных арестантов, подпилки и прочее. Но он не поднял тревогу и принял караул. Он еще витал в облаках и не дал себе отчета, не догадался, что его окружает шайка негодяев.
— Кто же эти негодяи? — спросил Толстой.
— Несколько заключенных русских солдат и несколько имеретин вместе с князем Амилехвари… — Стасюлевич поморщился, съежился. — Это были преступники, убийцы. Но главное — офицер Загобель и унтер-офицер Семенов. Они тайно отпускали арестантов из тюрьмы для совершения грабежей и последующей дележки. Загобель и Семенов и свалили все на меня. Я был арестован. Жена прибежала к коменданту города и, рыдая, стала просить свидания. Когда мы увиделись, она упала к моим ногам. Я поднял ее, стал вытирать с ее лица слезы. Конвоир грубо меня оттолкнул. Она была в отчаянии и хваталась за ручку двери. «Я не верю! — кричала она. — Я не верю, лучше арестуйте меня!..» Потом пошли письма от нее, полные слез и жалоб. «Где наше счастье, где наша радость?» — писала она. А что я мог ответить?
Воспоминания о жене, о страданиях несколько отвлекли Стасюлевича от рассказа о событиях. Он долго перебирал подробности…
— Никто не хотел мне верить, все как будто говорило против меня, — сказал наконец Стасюлевич. — Приехал князь Воронцов, и до него дошло дело, а меня уже разжаловали. Наместник издал даже приказ по корпусу. Он винил и коменданта города Федора Филлиповича Рота, и генерала Вольфа.
— Какого Вольфа? — переспросил Толстой. — Николая Ивановича?
— Да. Он заменял наместника во время его отсутствия.
Это был тот самый Вольф, который в конце 1851-го — начале прошлого, 1852 года помог Льву Николаевичу определиться на военную службу. К Стасюлевичу Вольф отнюдь не был добр. Он не только допустил осуждение невинного, но и отказал ему в кресте после участия его, уже в качестве солдата, в экспедиции. Стасюлевич досказывал неохотно. Он устал. Прошло немного времени после описанных им событий, и Загобель признался на исповеди, что он выпускал преступников еще до появления Стасюлевича. Загобель в свою очередь был арестован, и началось новое следствие. Но самое поразительное состояло в том, что Стасюлевич вновь был обвинен в выпуске арестантов и приговорен к лишению дворянства, а дело Загобеля было замято и того лишь перевели в линейный батальон.