История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
— Это на верную смерть идти, — сказали казаки.
Мать с Санькой понимали, что это правда, и повернули назад, отчасти научившись по звуку определять, далеко ли летит пуля.
— Не вышло, — сказал раскрасневшийся на морозе Санька, сняв шинель и засовывая в рукав свое старенькое кашне. — Какие там, к черту, калачи! Обуглились давно. О-буг-ли-лись!
Как ни томил голод, втайне он радовался, что ушел из-под пуль и вновь — в тепле, за толстыми стенами здания.
— А некоторые гимназисты участвуют на стороне офицеров, — сказала младшая из девочек.
— По глупости, по неразумию, — ответила мать Гуляевых.
Отужинала мать с детьми
…В эту ночь пушки грохотали остервенясь, и мать проснулась первая, а за нею, один за другим, сыновья. Они поняли, что это и есть штурм, и кучкой сбились в гостиной. На улице было темно, пустынно, словно она была совсем непричастна к событиям ночи. Возможно, и девочек разбудил гром пушек. Или им передалась великая тревога, объявшая семью их родственников и постояльцев? Так или иначе, девочки поднялись до света и, прибрав волосы, прибежали из своей спальни; обняв Гуляеву, они прижимались к ней; они вздрагивали от звуков выстрелов и от этих разрывов, быть может означавших конец всему…
Пушки смолкли наконец. Рассвело. Взошло багровое солнце. Санька первый выскочил на улицу, полуодетый, и прибежал запыхавшись:
— Тихо. И людей не видать!
И верно, настала странная, непостижная тишина. Она треснула по швам, взорвалась совсем нежданно. На улице заплясали тени, она наполнилась людьми. Нет, это были уже не люди, какие бывают в обыкновенной жизни, а потерявшие разум, потому что за ними гналась по пятам смерть. Это казаки, офицеры и еще какие-то неизвестные, не по форме одетые, бежали мимо окон дома к вокзалу. Они бежали, освобождаясь от снаряжения своего, ничего не видя перед собой. Где рядовые, где офицеры? Страх уравнял: у одних спины согнул, у других распрямил чрезмерно. И на лицах страх, один только страх, какого Гуляевы никогда еще не видывали; неживые лица, потерянные…
На мостовую летели пояса с подсумками, винтовки — трехлинеечки пехотинские и казачьи, кавалерийские, — и даже шинели, сброшенные на бегу, летели, как большие подбитые птицы, ложились под ноги, взмахнув рукавами-крыльями, и снежная мостовая преобразилась, почернела от этих мертво раскиданных предметов.
Последним бежал, прихрамывая, молоденький казачок с пушком над губами. На бегу он поворачивал голову, сжимая в поднятой руке маленький пистолет, хотя позади никого не было. Он влетел с ходу в дом, где были Гуляевы, сказал, трясясь подбородком, губами:
— Двор проходной?
Мать посмотрела на свою двоюродную сестру, на этого дрожащего казачонка. Санька всколыхнулся было, но мать строго:
— Тихо, Саня.
Она провела беглеца во двор, показала рукой:
— Вон туда… Да больше не бегай от родительского дома, дурачок несчастный!..
Улица совсем обезлюдела и казалась еще странней, еще невзаправдашней прежнего.
Гуляевы простились с хозяевами, что призрели их, и отправились. Кое-где еще гремели одиночные выстрелы. Горожане выходили из домов, опаленных огнем, с пробоинами в окнах. Алексей с Володей набрали целую гору патронов, но мать торопила их: «Домой, домой!»
На Артиллерийской в одном конце сгорело два дома и в другом конце. Пес Полкан встретил их едва ли не на углу. Он прыгал, как подброшенный, упирался передними лапами матери в грудь, стараясь лизнуть в подбородок, отскакивал и с визгом бросался снова, а Володьке с Алешкой все лицо облизал.
— Полкан — где воблу отроет, которую еще в начале холодов зарыл, где еще что, и вот так две
Они поднялись по лестнице. Мать открыла дверь. По комнатам разгуливал холод, и во всем было нежилое, остылое. А калачи оказались в самый раз — румяные и поспевшие, нисколько не подгорели. Только подсохли. Братья тотчас их расхватали.
Они едва успели набрать дров и затопить печь, как в квартиру вбежала материна приятельница по двору, работница маслобойного завода, и зашептала ей на ухо. И ушла.
— Саня! — сказала мать с волнением, торопясь. — Сними шинель. — Она не дала ему опомниться, стащила с его плеч шинель реального училища с блестящими пуговицами, быстро и аккуратно подсунула под матрац, а ему откуда-то вытащила ватник. — Надевай! Живо!
На лестнице загремело. Вся семья, выбежала на веранду: «Отец!»
Это был не отец. Это был человек в кожанке, с наганом в руке, поднятым вверх, на уровне плеча, и рядом солдат с винтовкой наперевес — широкоскулый, с раскосыми глазами.
Человек в кожанке, держа палец на спусковом крючке, направил наган в Санькину грудь и сказал:
— Ты реалист. Признавайся. Я с улицы видел: ты по веранде прошел! — И казалось, он только звука ждал, на челюстях играли желваки.
— Ну что вы, — быстро заговорила мать, подавшись на полшага вперед, словно готовясь принять пулю на себя, — он никогда не был реалистом, вы ж видите, какая семья, он в депо работает, в железнодорожном депо, а отец — депутат Совета…
— Отойди в сторону! — сказал человек в кожанке.
Рядом, на соседней веранде стоял жилец. Это был бородатый мужик лет тридцати, прозванный братьями Гуляевыми «Куда ветер дует». Человек этот был неопределенной профессии, чем зарабатывал — бог ведает, а убеждения менял по обстоятельствам. Еще год назад он говорил: «Государь император знает, что делает. Со смутьянами надо покончить, тогда и войну выиграем». После свержения царя: «Разве он чего понимал, Николашка? Пьяница был горький. Львов с Милюковым — гениально природой одаренные люди». Во времена Керенского он славил Керенского. После падения Временного правительства клял Керенского и внушал Гуляевой как бы по секрету: «Самая правильная партия — есеры! Правильней нет». Перед началом боев в городе: «Солдатня да оборванцы из Красной Гвардии — разве им можно власть дать?» Зато полчаса назад он встретил Гуляеву словами: «Поздравляю! Наши-то, а? Мо-о-лодцы!» И вот этот человек теперь стоял на пороге и смотрел внимательно и безмолвно.
— Не отойду, — шепнула мать, заслонив собой Саньку.
— А этот — гимназист? — сказал человек в кожанке, глазами показывая на Алексея.
— Ему и всего-то одиннадцать лет, — сказала мать, почти на два года убавив Алешкин возраст.
— Против нас и такие дрались, — скупо сказал человек в кожанке, не опуская нагана и вновь переведя взгляд на Саньку, словно испытывая тяжесть этой мгновенной, плотно нависшей тишины. А сосед недвижно стоял на пороге.
На лестнице опять шаги, братья словно сквозь марево увидели перед собой самодовольную физиономию Горки, и вряд ли у кого из них сердце не покатилось холодным комком в груди. Но тут на лестнице загремело вновь, казалось деревянные ступени сейчас обломятся — то поднялись быстрей ветра отец с Фонаревым, оба заросшие, не узнать. Фонарев, еще не остыв после боя, в распахнутой матросской шинели, с открытым воротом бушлата, направил огромный маузер на кожанку и рявкнул сорванно: