История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Глава первая
ГОСТЬ
Вечером в начале июня 1851 года в одном из домов казачьей станицы Старогладковской Кизлярского округа стоял перед горящей свечой молодой человек с усиками, с глубоко посаженными серыми глазами и несколько озадаченно спрашивал себя: «Как я попал сюда? Зачем?..» Этот молодой человек был Лев Толстой. Ему шел двадцать третий год. Он был младшим из четырех братьев. Дмитрий был на год старше, Сергей — на два, Николай — на пять. Единственная их сестра Марья была моложе всех, она родилась в 1830 году. На Терек
Зачем? Ответ не шел на ум, подавленный неизвестностью, одиночеством. Чужой край, пока еще чужие люди. Вот уже и день прошел, и другой, и третий, и все без событий. Оттого и грусть, неопределенная, — она преследовала его долгими вечерами. Он допытывался причин ее и думал о том, что на Кавказе можно ожидать только смерти. И вдруг поймал себя на мысли о том, как он будет вскоре красоваться на коне, в черкеске, и волочиться за касатками — казачками.
Подобные странные противоречия он наблюдал в себе и раньше. О них ему хотелось сказать и в начатом романе «Четыре эпохи развития». Начатом недавно. Для чего? Чтобы объяснить ту пору жизни, когда беспричинная радость и веселость сменяется первыми серьезными размышлениями, а затем и глубокими всеобъемлющими вопросами о человеке, о бытии.
Он начал размышлять еще в годы отрочества. А после — Казань, университет… Духовная атмосфера вокруг была насыщена философскими спорами. Увлечение Гегелем — не исключая и тех, кто его не понимал… Как, впрочем, отчасти и Сен-Симоном и Фурье. В те казанские годы Лев много читал: Лермонтова — стихи и поэмы, Пушкина, Гёте, Гегеля, Белинского, Монтескье… И особенно Руссо. Он прочитал все двадцать томов Руссо и носил на груди медальон с его изображением. Читал запоем, и потом многое пришлось перечитывать заново.
В эти первые по приезде дни Лев не нашел на Кавказе того, что ожидал: исполинского, поражающего… По дороге из Кизляра, в ясное утро, на одном из поворотов ему удалось увидеть вершины Казбека и Эльбруса. Это было вроде минутного видения. Но оно запомнилось, запечатлелось. А здесь — равнина, лес, Терек. На севере — Ногайская, или Моздокская, степь, пески.
…Зашел Николенька, брат, и они отправились к его начальнику, командиру батареи Никите Петровичу Алексееву. Это была офицерская традиция — обедать со своим командиром. Подполковник Алексеев был добродушный блондин невысокого роста, с бакенбардами и без одного уха, которое некогда ему откусила лошадь.
Лев наблюдал. Врожденная склонность. Офицеры с видимой симпатией относились к Николеньке и почти не обращали внимания на него, Льва. Иного он и не ожидал. Кто он для них? Брат сослуживца? Так, графчик… О, он хорошо понял их грубоватую простоту обращения друг с другом и несколько подчеркнутую вежливость по отношению к гостю. Но вот жалость: он, в свою очередь, не находил в них ничего примечательного. Разве только капитан Хилковский, из уральских казаков, оставивший на родине любимую мать и сестру. Да еще служивший в соседней батарее штабс-капитан Тришатный, живые и умные глаза которого искрились компанейством.
Тришатный повернулся к Льву, сказал весело, скосив глаза на графин с вином:
— А вы как?..
Лев улыбнулся в ответ. На столе кроме водки стояли закуски, вазочка с конфетами. Лев потянулся
— Ну зачем, ну пожалуйста, — сказал Никита Петрович, — скушайте конфетку. — И пододвинул вазочку. Он не любил, когда его гости, особенно из молодежи, пьют водку.
Лев повиновался, а Никита Петрович заговорил о вреде водки. Говорил он долго и утомительно. И все одно и то же: кто, когда и как пострадал от злоупотребления алкоголем. И как хорошо вместо этого и полезно ходить в церковь. Офицеры не обращали внимания на многословную речь командира, а Тришатный изобразил на своем веселом, подвижном лице гримаску, как бы извиняясь перед младшим Толстым. «А, бог с ним совсем», — как бы говорил Тришатный. И верно, взглядом соглашался Толстой, если каждый раз слушать такие длинные речи, то вот как надоест!
Николенька потянулся к водке, и Лев посмотрел на него. Они понимали друг друга с одного взгляда. Николенька слабо усмехнулся. В Льве что-то дрогнуло. Так — промелькнуло. Что-то вроде предчувствия.
Штабс-капитан Олифер тоже посмотрел на Николая Толстого, но иными глазами: то ли он осуждал, то ли ему все было безразлично. Впрочем, так же смотрел и Зуев. Этот вовсе не понравился Льву. Что-то самоуверенное и напыщенное… Из всех трех штабс-капитанов, что числились в 4-й батарее и сидели здесь за столом, только Александр Павлович Оголин вызывал сочувствие. Но это был почти свой человек: двоюродный брат старого знакомца Толстых. Он, как и Николенька, был храбрый офицер. Об отваге и воинском умении обоих еще год назад доносил начальству генерал Козловский.
Лев заметил, что Николенька, держась просто, ни с кем не становился на короткую ногу. И он тут же твердо решил последовать примеру брата и избрать середину: ни гордости, ни фамильярности. Из разговоров он составил себе некоторое представление не только об офицерах 4-й батареи. Любопытные тут встречались люди: и отпрыски родовитых семейств, юнцы из золотой молодежи вроде Константина Тришатного, запутавшиеся в долгах или разжалованные за тот или иной проступок, и люди, высланные на Кавказ по политическим мотивам, и служаки из-за куска хлеба, долгими годами тянущие лямку военной службы, как Хилковский, и молодые выпускники военных училищ, и офицеры, прибывшие со своими подразделениями, и карьеристы, примчавшиеся на далекий Кавказ за крестами и чинами.
— В столицах попойки да кутежи, а мнят себя философами, Декартами, — сказал вдруг Зуев, косясь на Льва Толстого, словно тот своей персоной и представлял здесь на обеде обе столицы.
Лев Николаевич покраснел. Дело в том, что после Казани — в Туле и в Москве — жизнь его была отнюдь не смиренной. Попойки, кутежи — это было прямо в его адрес. Можно бы еще прибавить игру в карты, выезды в свет, пирушки, затянувшиеся до утра, и долги, долги, заставившие Сергея, брата, сказать о нем: «Самый пустяшный малый».
— А разговоры про социальные учения тоже к добру не приводят, — все более усваивая наставнический тон, продолжал Зуев. — Одно дело болтать, другое — ежедневно подставлять голову под пули… — И он посмотрел на Олифера, ища поддержки.
— Оставим философов и разные учения в стороне, — сказал Николай Толстой.
— Отчего же их оставлять в стороне? — ответил Зуев. — Или вы считаете, что только они (кто были эти они, он не пояснил) могут судить о высоких предметах?