Иван Сусанин
Шрифт:
— Гришка, держи лошадь, а ты, борода, открывай ворота. Да борзей!
— Не ведаю вас, лиходеев.
— Я — слуга воеводы Третьяка Федоровича Сеитова. Иду от него с наказом. Поспешай, борода!
Привратник ахнул, засуетился. Отодвинул один деревянный засов, а другой открыть не решился. Из-за ворот глухо донеслось:
— Уж не ведаю, на что и покумекать. Подозрительные людишки. Не впущу.
— Впускай, борода. Время дорого!
— Не впущу, а вдруг вы лихие люди.
Осерчал Иванка. Перекинул через тын саблю доглядчика, а затем разбежался и так двинул о ворота богатырским плечом, что
— Заводи коня, Гриша.
Зосимка, охая, поднялся и норовил ступить прочь, но Иванка сгреб доглядчика и затащил его во двор. Кивнул изумленному привратнику.
— Чего глазами хлопаешь? Ворота прикрой да из оконца поглядывай. Вот-вот Третьяк Федорыч покажется…
Первый вопрос, кой задал воевода привратнику, был об отце:
— Как батюшка?
— Покуда жив, барин, но совсем плох.
Третьяк Федорович побежал к хоромам, и, к своему изумлению, увидел на крыльце Иванку и Гришку. Тут же со связанными руками сидел понурый Зосимка.
— Кто таков?
— Царев доглядчик, — отозвался Иванка. — Пришлось сюда затащить, дабы тебе, воевода, в дом спокойно пройти. Других сыскных людей мы не видели.
— Однако ж и хитрецы вы, содруги. То-то я соглядатаев не приметил. В большом долгу перед вами. Ну да о том после будет разговор. Ступайте за мной в хоромы. Обогрейтесь и потрапезуйте.
— А этого куда? — кивнул Иванка на сыскного.
— Пусть, покуда, в чулане посидит…
Отец, бледный, исхудавший, обложенный подушками, лежал с закрытыми глазами, при каждом выдохе издавая тихие протяжные стоны.
По щеке Третьяка скользнула слеза, у него сжалось сердце. Отец умирал, но всемилостивый Господь все-таки привел сына к смертному одру родителя.
— Батюшка… Батюшка. Я приехал к тебе.
Федор Владимирович открыл глаза.
— Сынок…
Голос блеклый, натужный.
— Не зря я молился… Привел-таки тебя Господь.
Федор Владимирович норовил, было, приподняться на изголовье, но так и не смог этого сделать.
— Я помогу тебе, батюшка, — кинулся к отцу Третьяк. — Приподнял, троекратно облобызал в щетинистые исхудалые щеки.
Федор Владимирович оглядел сына. В измученных глазах застыло недоумение.
— В нищенской сряде?
— Уж так довелось, батюшка, иначе бы к тебе не попал.
— Да, да… Дошла худая весть… Невдомек мне, сын… Какую же провинность на тебе сыскали? В нашем роду честь была превыше всего.
Последние слова дались Федору Владимировичу с трудом.
— Ты, батюшка, не волнуйся. Древний род дворян Сеитов я не запятнал… Тут такой случай приключился.
И Третьяку пришлось поведать отцу о причине своей опалы.
Федор Владимирович с облегчением выдохнул:
— Выходит, нет на тебе вины… А царь-то из ума выжил. Непристойные дела творит… Чего дале надумал, сын?
— Перед тобой лгать не стану, батюшка. Не по нутру мне, как кроту в нору зарываться. К царю пойду.
Отец продолжительное время молчал: сын выбрал самую отчаянную стезю. Царь не только воистину грозен, но и мстителен. Он не простит обмана, сыну не избыть плахи. Но и скрываться без роду и племени, затаиться волком в лесу — дело низменное, худое. То-то по Москве грязный слушок прокатиться: сын Сеитова, честного дворянина, в бега
Федор Владимирыч застонал от невыносимой тоски и боли. Старший сын в Ливонии сгиб. Достойно с ворогом сражался, а младший…
— Сними, сынок, икону Спасителя… Благословлю тебя… Прощай. Облачись в самый нарядный кафтан и ступай с Богом… Честь дороже жизни.
Третьяку повезло: выехал со двора на коне, а сыскных людей, как ветром сдуло. Те, понадеявшись на Зосимку, не торопились выходить из кабака. Дождь все еще продолжался, но поверх нарядного кафтана Третьяк накинул епанчу [157] .
157
Епанча — длинный, широкий плащ.
Миновав Фроловские ворота [158] , Сеитов оказался в Кремле. Не доезжая государевых хором, Третьяк сошел с коня. Исстари повелось — ни верхом, ни в колымаге подъезжать к царскому крыльцу не дозволено. Даже любой боярин, какого бы он роду не был, должен строго блюсти заведенный порядок и идти к государеву крыльцу пешком. За этим зорко смотрела государева стража и хватала зазевавшихся на расправу. Ослушникам «за такую их бесстрашную дерзость и за неостерегательство его, государева, здоровья быть в великой опале, а иным в наказании и разорении без всякого милосердия и пощады».
158
Фроловскиеворота — Спасские.
Караульные стрельцы остановили за тридцать саженей от дворца. Строго вопросили:
— Кто таков?
— Дворянин Третьяк Сетов. Воевода Ростова Великого.
Стрельцы переглянулись. Не боярин, но род Сеитовых на Москве известен.
— По какой надобности?
— К великому государю с донесением.
— А, может, допрежь в Разрядный приказ?
— Дело касается лично великого государя.
— Ну, коль самого государя, шагай к крыльцу. Там стремянные тебя встретят.
Караульных стрельцов, кои постоянно несли службу в Кремле, начальник сыскного приказа Дмитрий Годунов об опале Сеитова не уведомлял: не полезет же скрывшийся из Ростова беглец в государев Кремль; однако один из служилых вдруг взбудоражено воскликнул:
— Братцы, слушок припомнил! Да то ж воровской человек! Царь на него опалу наложил.
— Опалу? Откуда изведал, Сенька?
— От холопа боярина Мстиславского. Такое брехать не станут.
— Вона… А ну хватай опального, братцы!
Караульные накинулись, было, на Сеитова, но Третьяк резко бросил:
— Царь указал лично к нему явиться. Дело необычайной важности. А кто помеху будет чинить, того государь накажет без пощады.
Караульные замешкались.
— Разбери тут… А пущай стремянные стрельцы решают.