Иверский свет
Шрифт:
заново весь сборник «Сестра моя — жизнь», он говорит,
что точно помнит ощущения той поры, давшие импульсы
к каждому стихотворению, переделывает несколько раз
вещи тридцатилетней давности, не стихи перекраивает —
жизнь свою хочет переделать. Поэзию от жизни он ни-
когда не отделял:
Мне четырнадцать лег...
Где столетняя пыль на Диане.
И холсты...
В классах яблоку негде упасть...
Он одобрял мое решение поступить
ный, не очень-то жалуя окололитературную среду. Архи-
тектурный находился именно там, где был когда-то Вху-
темас, а наша будущая мастерская, которая потом сго-
рела, помещалась именно «в том крыле, где рабфак»
и где «наверху мастерская отца»...
Я рассказывал ему об институте, мы все были оше-
ломлены импрессионистами и новой живописью, залы
которой после многолетнего перерыва открылись в му-
зее им. Пушкина. Это совпадало с его ощущением от
открытия щукинского собрания, когда он учился. Куми-
ром моей юности был Пикассо. Замирая, мы смотрели до-
кументальный фильм Клузо, где полуголый мэтр флома-
стером скрещивал листья с голубями и лицами. Думал
ли я, сидя в темной аудитории, что через десять лет
буду читать свои стихи Пикассо, как поеду гостить к нему
на юг и что напророчат мне на его подрамниках взбе-
сившийся лысый шар и вскинутые над ним черные тре-
угольники локтей?
— Как ваш проект? — записан у меня в дневнике
пастернаковский вопрос. Расспрашивая о моем житье-
бытье, он как бы возвращался туда, к началу начал.
Дни и ночи
Открыт инструмент.
Сочиняй хоть с утра...
Окликая детские спои музыкальные сочинения, как
бы вспомнив сказанные ему Скрябиным слова о вреде
импровизации, он возвращается к своей ранней «Импро-
визации», вы помните?
Я клавишей стаю кормил с руки
Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.
Я вытянул руки, я встал на носки.
Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.
И было темно И эю был пруд.
И волны. И птиц из породы люблю вас.
Казалось, скорей умертвят, чем умрут,
Крикливые, черные, крепкие клювы.
Может быть, как в его щемящем «пью горечь тубе-
роз», в музыке этой, в этом «люблю вас» ему послы-
шалась северянинская мелодия? Он молодел, когда го-
ворил о Северянине. Рассказывал, как они юными, с
Бобровым кажется, пришли брать автограф к Северя-
нину. Их попросили подождать в комнате. На диване
лежала книга лицом вниз. Что читает мэтр? Рискнули
перевернуть. Оказалось — «Правила
Много лет спустя директор игорного дома «Цезарь
Палас» в Лас Вегасе, рослый выходец из Эстонии, ко-
ротко знавший Северянина, покажет мне тетрадь стихов,
исписанную фиолетовым выцветшим северянинским по-
черком, с дрожащим нажимом, таким нелепо-трепет-
ным в век шариковых авторучек.
Как хороши, как свежи будут розы.
Моей страной мне брошенные в гроб!
Расплывшаяся, дрогнувшая буковка «х», когда-то при-
хлопнутая страницами, выцвела, похожая на засушен-
ный между листами лиловато-прозрачный крестик сире-
ни, увы, опять не пятипалый...
Вышедший недавно томик Северянина не особенно
удачен. В нем смикшированы как и вызывающая без-
вкусица, так и яркий характер, лиризм поэта, музыкаль-
но отозвавшийся даже в ранних Маяковском и Пастер-
наке, не говоря уже о Багрицком и Сельвинском.
Поздний Пастернак много работал над чистотой
стиля.
В одном из своих прежних стихов он сменил «манто»
на «пальто». Он переписал и «Импровизацию». Теперь
она называлась «Импровизация на рояле».
Я клавишей стаю кормил с руки
Под хлопанье крыльев, плеск и гогот.
Казалось, — всё знают, казалось. — всё могут
Кричавших кругом лебедей вожаки.
И было темно, и это был пруд
И волны; и птиц из семьи горделивой.
Казалось, скорей умертвят, чем умрут,
Крикливо дробившиеся переливы.
Как по-новому мощно! Стало строже по вкусу. Но
что-то ушло. Может быть, художник не имеет права
собственности над созданными вещами? Что, если бы
Микеланджело все время исправлял своего Давида в
соответствии со все совершенствующимся своим вкусом?
Жаль и знаменитой изруганной строки. Она стала
притчей во языцех:
Это сладкий заглохший горох.
Это слезы вселенной в лопатках.
Лопатками в давней Москве называли стручки горо-
ха. Наверное, это сведение можно было бы оставить в
комментариях, как сведение о пушкинском брегете.
Но, видно, критические претензии извели его, и под ко-
нец жизни строка была исправлена:
Это спезы в стручках и лопатках...
Он был тысячу раз прав. Но что-то ушло. «Есть ре-
чи— значенье темно иль ничтожно, но им без волненья
внимать невозможно». Невозвратимо жаль ушедших
строк, как, может быть, глупо, но жаль некоторых ис-
чезнувших староарбатских переулков.