Из тупика
Шрифт:
– А вы?
– спросила она.
– Я не укачиваюсь. До войны у нас с братом была в Петербурге яхта, и мы ходили на ней далеко-далеко... до самого Гогланда! Сейчас вам, Соня, станет легче.
– Вы думаете, полковник?
– Конечно. А завтра оживете совсем. Говорят, будем заходить на бункеровку в Тромсе, к норвежцам.
Соня тронула его руку:
– Спасибо. Вы... добрый.
– О нет! Сударыня, - засмеялся Небольсин, - вы ошиблись: я совсем не добрый. Я сам не узнаю себя... с вами!
Единожды вызвавшись добровольно, Небольсин
Зато теперь Небольсин наслаждался местью.
– Господа!
– объявил, когда качка стала стихать.
– Подходим к Тромсе, никто убирать за вами не будет, здесь слуг нету... Беритесь за швабры, смелее!
– А ты?
– Я, пардон, не травил так гнусно, как вы...
Именно тут, в Тромсе, они узнали, что Колчак взял Пермь, и поспешно, с разговорами и восхищениями, убрали травлю. Потом, естественно, возникло желание и Тромсе посмотреть, и чтобы Тромсе на них тоже полюбовалось.
– Вах!
– сказал пламенный сотник Джиашвили.
– Я напьюсь как последняя русская свинья.
– Господа, - предупредил обстоятельный генерал Скобельцын, - надо показаться культурной Норвегии во всем великороссийском блеске. Такое событие, как взятие Перми, следует отметить, и основательно отметить. Но... культурно!
Отдраили иллюминаторы, и внутрь потянуло свежим ветерком. Понемногу офицеры стали очухиваться, приводить себя в порядок. На приступке трапа чистили сапоги - с ожесточением.
– Ну и напьемся же!
– предвкушали.
После хороших известий от Колчака они подобрели.
– А не взять ли нам, - сказали, - и эту скотину? Полковника Свищова? Может, бутылочка-другая и вправит ему мозги?..
Взяли за компанию и "большевика" (весьма сомнительного). От такой нежданной чести Свищов чуть не заплакал.
– Вы так великодушны... Ей-ей, видит бог, ну какой же я большевик? Ляпнул что-то сгоряча... износился душой и телом!
Вот и красные крыши Тромсе, низкорослые рябины еще хранят брызжущие мерзлым соком ягоды. Вокруг все чистенько, уютно, добротно. Фонари и масса огней побеждают сумерки полярной ночи. Было что-то удивительно устойчивое во всем этом мире красных крыш, в спокойной развалке норвежцев, в играх детей, одетых легко и скромно, в упряжках оленей с лопарями, заменявшими здесь, на краю ночи, европейские такси. На офицеров белой армии, гордо выпячивавших грудь колесом, норвежцы, казалось, не обращали никакого внимания...
– Зайдем, - предложил кто-то, разглядев кабачок, и они расселись на китовых позвонках, заменявших стулья.
– Тузи таг, фрекен!
– сказали хором девушке за стойкой,
Далее на пальцах они показали, что им следует выпить:
– Много! Масса! Колоссаль бутылок!
Бутылок было "колоссаль". На все лады обсуждали за выпивкой успехи армии Колчака и говорили об адмирале с уважением:
– Александр Василич... Александр, дай бог, Четвертый!
Полковник Свищов рыдал над стаканом, его утешали:
– Перестаньте... Ну, выяснится! Ну, даже осудят, но не повесят же. Кровью искупите... Пейте!
В таверну вошел пожилой норвежец. Без пальто. В штанах из оленьей шкуры. Без шапки, несмотря на трескучий мороз. Выпил у стойки джина, не присаживаясь.
– Добрый вечер, - сказал он потом, оглядывая хмельную компанию.
– Нет, спасибо, - ответил на бурные приглашения "дернуть", "драбалызнугь", "качнуть", "тяпнуть" и "врезать".
Его спросили, откуда он так хорошо знает русский язык, и норвежец с достоинством ответил:
– За юг своей страны не ручаюсь. Но здесь, в северной Норге, рождается очень мало женщин, и мы испокон веков ездим за невестами в Россию. Мы их берем в Мезени и в Архангельске, а лучше - из поморских деревень. Вот моя бабка была из Сороки, моя мать - из Пинеги, а сам я женат на онежской. И вот что я вам скажу, господа: нам, норвежцам, не нравится, что творится сейчас на русском севере... Я догадываюсь, кто вы такие, и заранее говорю, что ваше дело - плохо!
– Почему же плохо?
– удивились вокруг.
– А мы вам угля не дадим.
– Кусаешься?
– засмеялся сотник Джиашвили.
Норвежец обвел офицеров взглядом голубых спокойных глаз.
Он держался сейчас, как викинг на ладье, бороздящей океаны, - прямо, нерушимо, с уверенностью глядя вдаль.
– У нас еще с войны, - сказал он, - осталось много сахару. Каждый мешок в шесть пудов, и стоит дешево - всего семьдесят одна крона... Мы его бережем, этот сахар! Когда большевики прогонят англичан, мы этот сахар пошлем русским рабочим. Мы его пошлем даром, а вам куска угля не бросим в бункер. Можете встать и убираться отсюда, к чертовой матери!
– Это что же такое?
– поднялся Скобельцын.
– Ради вашей пресловутой "пролетарской солидарности"?..
– Вы меня хотели оскорбить, генерал? Но у вас это не получилось... Да! Именно ради этой пролетарской солидарности...
И, сунув руки в карманы оленьих штанов, норвежец круто вышагнул на трескучий мороз.
Белоснежная фрекен заговорила, показывая на часы. Ее не понимали, и тогда она распахнула дверь, добавив по-немецки:
– Раус! Раус! (Вон! Вон!)
Как побитые собаки, поплелись в гавань. Хуже нет, когда русский человек вознамерится выпить и... не допьет. Небольсин был абсолютно трезв; слова норвежца и это гневное "Раус!", произнесенное фрекен, осели на дно души, погрузив ее в гадливые потемки.