Из тупика
Шрифт:
Кругом - огни, огни, огни..
Оплечь - ружейные ремни...
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую.
Это была поэма, и называлась она просто: "ДВЕНАДЦАТЬ".
Ее написал он - муж этой статной женщины.
Теперь он стоял возле стены и проверял по выражению солдатских лиц так ли он написал? Верен ли ритм его стихов, весь в раскачке
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила
С солдатьем теперь пошла?
Эту строчку про шоколад "Миньон" придумала она. У него раньше была другая: "Юбкой улицу мела". Может, вернуть старую? Или уж навсегда - на вечность - оставить эту? Ладно, эту.
В белом венчике из роз
Впереди - Исус Христос.
Война прекращена, но мира нет. Христа тоже нет. Красноармейцы из зала кричат: "Браво!" Сейчас они встанут, чтобы уйти прочь из Петрограда. Куда? Наверное, на фронт. Они кричат. "Браво!" Но не ему - поэту. А ей, статной и, как в молодости, очаровательной.
Конец. Солдаты расходятся. Гонорар получен.
Теплая буханка хлеба под локтем поэта.
И локоть жены, промерзлый, слева от него. Уже столько лет!
Была жизнь. Была любовь. И были стихи о "Прекрасной Даме".
Теперь Двенадцать маршируют по ночным улицам Петрограда.
А на Знаменской туман, ночной и черный, за два шага не видно человека. В низинах Офицерской - голубая полная луна.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер
На всем божьей свете!
– Не молчи, - просит его жена.
– Я не могу слышать больше этой убийственной тишины и безголосья.
– Пойдем, скорее, - отвечает поэт.
– У нас пропуск только до одиннадцати.
И жена, отшатнувшись, прислоняется к стене дома:
– Я не могу больше... Ах, Саня! Я не могу... Этот черный город, весь в дырах окон, таких темных, эти пропуска... Эта тьма и тишина! Пусссти...
– Люба, не надо.
– И он ведет ее дальше, на Пряжку.
– Ах, Саня, Саня, - вздыхает жена.
– Ты никогда не поймешь.
Он отвечает ей не сразу.
– Возможно. Но я пойму гораздо шире тебя.
И пусть я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала.
Я верю..
– Чему? Чему ты веришь, безумный?
Я верю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала
Вот и обледенелая Пряжка, а в излучине ее - большой и неуютный дом. Словно корабль, он выплывает в ночь Петрограда острым кирпичным форштевнем. Горит свеча. Поэт ломает на дрова бабушкин столик, что когда-то красовался в Шахматове. И думает: "Бедная бабушка!"
Тишина... выстрел... время... пространство...
"Какое число?".
И бьет двенадцать. Опять - как гибель.
Уйти! Эти мучительные,
Муки ее! И голова жены, откинутая навзничь, словно брошенная на вороха подушек... А что он ей скажет?
Двери - вразлет, в них она:
– Уходишь?
– Да, Люба...
– И целует руку жене.
– Мне с двенадцати опять на дежурство... Люба, прошу тебя... поешь, Люба!
Опять улица. Но здесь проще: здесь только стреляют. Зато не надо объяснений. Не надо мук... Прочь от них - в улицы!
На самом углу Английского проспекта и Офицерской - костер. Он зовет поэта издалека, машет ему звонким пламенем, брызжет искрами - сюда, сюда, ко мне! И скачет вокруг огня лохматая тень напарника по дежурству.
– Здравствуйте, Женечка, - говорит поэт, подходя.
– Доброй нам ночи, Александр Александрович...
По улицам течет, словно черное тесто, ночь - ночь Петрограда, вся в зареве костров, в звуках осторожных шагов патрулей; иногда проходит путник, зубами тянет варежку с пальцев, сует руки в огонь. И уходит опять, скрипя валенками по снегу.
Напарник поэта по дежурству неожиданно признается:
– Александр Александрович, только никому не говорите: я ведь офицер... офицер флота! Был плутонговым на крейсере.
– Я никому не скажу, - отвечает поэт спокойно и мудро.
– Была великая война, и половина России состоит из офицеров, а теперь они остались без работы. И мы еще живы... Завтра моя жена будет снова читать в "Привале комедиантов", там ей платят девятьсот рублей в месяц. А в Москве избирают короля поэтов. Первое место - короля - занял Игорь Северянин, второе Маяковский, а третье... кто бы мог подумать?
– Бальмонт. А я, увы, давно уже не король!
– И останется от нас, - вздыхает офицер флота, - только бульбочка на воде. Пшикнет - и нас нету... Идут!
– Идут, - повторил поэт.
Из Дровяного переулка, плавно загибаясь на Офицерскую, идут отряды. Один, другой... Скрипит кожа, заледенелая, на куртках командиров. Болтаются кобуры длинных маузеров. Вокруг - огни, огни, огни, оплечь ружейные ремни...
– Чека, чтоб она задавилась, - пугается офицер.
– Стой!
– разносится в тишине, и буханье сапог стихает.
– Можно перекурить и поправить выкладку...
У костра - сразу: лица, звезды, зубы, огни цигарок, ружья, фанаты. И офицер, пряча лицо, говорит молодому чекисту:
– Куда лезешь? У тебя на поясе граната Новицкого, целых пять фунтов пироксилинки, а ты прямо на огонь скачешь...
Чекист отодвигается от костра и, прищурив глаз, поднимает горящую головешку, вглядывается в лицо дежурного.
– Небось офицер?
– спрашивает.
– Артиллерист. Нынче член "общества безработных офицеров".
Головешка летит обратно в огонь. Поэта обступают бойцы.