Избранное
Шрифт:
Все это мне и так было хорошо известно. Но снова нахлынули мысли, которые я пытался описать выше. И защемило сердце. Я ведь любил дядю и часто досадовал на то, что он отгородился стеной молчания и даже самым добрым чувствам к нему не пробиться (хоть я и подозревал, что если бы это и удалось когда-нибудь, то привело бы только к беде). Но вот оказывается, что он остро нуждается в сочувствии, в человеческой близости! Я, конечно, понимал, что ему совсем не обязательно, чтобы это было именно мое общество, моя близость, но мысль, что дядя достиг того возраста, когда ему нужно, чтобы с ним кто-то был, причиняла мне мучительную боль. Как же он будет дальше жить один? Все было слишком сложно и запутанно. Может быть, в тот вечер одно слово «пчелы» решило мою судьбу. Какой-то миг мы с дядей держали в руках другое будущее для меня, гораздо теснее сплетенное с дядиным. Подержали — и упустили.
А вскоре острый момент прошел. Я сказал себе, что, хоть дядя — человек умный и сочувствует моим литературным устремлениям, все же он едва ли меня поймет, вздумай я сейчас пуститься в подробные объяснения. Для него писательство, как и чтение,— это не работа, и переубедить его, сдвинуть с этой позиции мне вряд ли удастся. Он считал, что писательство — дар и, если у человека этот дар есть, слова сами льются из-под пера, не доставляя ни
Результатом нашего разговора начистоту было то, что я осознал для себя необходимость в ближайшем будущем расстаться с дядей, как осознал и то, что мне столь же необходимо еще несколько недель не сниматься с места, а за это время докончить работу над романом, нанести последние штрихи и отправить рукопись в лондонское издательство.
Каковы же были соображения, побудившие меня уехать?
Я помнил, что у дяди скоро не будет денег даже на коробок спичек. (Хотя на мой вопрос, можно ли мне пожить у него, пока я не кончу работу над романом, он ответил, что я могу оставаться на ферме сколько захочу.) Но кроме того, я еще почувствовал, что моя любовь к сельской жизни и сельским трудам противоречит тому существованию, которое я прочил себе как писатель. И о пчелах не могло быть и речи — я заранее представлял себе, как увлекусь пчеловодством, а тут еще и овцы, и всякая другая живность, и пастбища, и кустарники, все растительное царство, да очертания холмов и дальних гор у горизонта… Я представлял себе, как будет течь моя жизнь, все быстрее и быстрее замелькают годы, наладится, если повезет, обеспеченное, беззаботное существование, и можно будет поддерживать его, не нервничая, не скучая, чувствуя себя частью всего, что вокруг, растворясь в нем… По сей день я не убежден, добрые то были соблазны или недобрые. Наверное, весь секрет в этом растворении, в ощущении себя частью того, что вокруг. Я был еще в том возрасте, когда, наоборот, думаешь, как определиться, найти себя. Я страшно хотел сохранить и утвердить свою индивидуальность, не утратить четких контуров своего «я». И потом еще — силы. По опыту своих сельских трудов я знал, что силы человеческие не безграничны, и безошибочно выбрал для литературных занятий утренние часы, когда лезвие моих сил еще не затупилось. А что бы я мог написать, если бы принужден был откладывать до вечера, когда все силы уже истрачены на другую работу, тем более привлекательную для меня еще и тем, что я ее исполнял бок о бок с дядей? На то, чтобы писать, тоже нужно много сил, и эта работа не всегда была так уж заманчива — не только потому, что трудна, но еще и по той неоспоримой причине, что здесь любую встречающуюся трудность приходится преодолевать в одиночку, наедине с самим собой.
С погодой мне повезло — было холодное ясное утро, когда я, при свечах простившись с дядей, отправился за несколько миль на станцию, чтобы сесть там в проходивший с юга на север почтовый поезд. Через плечо в мешке из-под сахара, стянутом веревкой, так что получилась удобная котомка, какую маори называют пикау, я нес кое-что из одежды, а также пишущую машинку и несколько книг. Самому себе я казался похожим на литературного героя — юношу, который отправился странствовать в поисках удачи. Но ведь я уже был не юноша в это время, не то что раньше, когда исходил сотни миль по дорогам Европы. Да и портативный патефон «Хиз мастерс войс» у меня в руке не очень-то походил на скрипку или гитару, с которыми, как мне известно, путешествовали герои литературных произведений.
Дяде я сказал, что свои планы решил пока держать про себя. Если повезет и я упаду на ноги, как кошка, я вскоре сообщу ему о себе добрые вести. Но на самом деле я за этой шуткой прятал глубокую грусть, которую испытывал при прощании с дядей. Думаю, что и с ним творилось примерно то же, но мы были близки еще и в том, что оба старались не показывать своих чувств. Я сказал, что очень скоро, самое позднее — к рождеству, приеду его навестить, я пожелал ему победы в его «шерстяной» войне и еще раз поблагодарил его за те два фунта денег, которые он дал мне на билет и путевые расходы.
Но хоть я и не рассказал дяде, что именно я намерен делать в мире (где, согласно сведениям из газет, число безработных день ото дня возрастало), на самом деле у меня и вправду был некий план, как устроиться, чтобы иметь возможность писать и при этом не умереть с голоду. Прежде всего я заеду в свой родной город Гамильтон и попытаюсь продать за пять фунтов патефон сестре. (Сестра и в самом деле дружески пошла мне навстречу, а потом я взял у нее патефон обратно, на время, но, когда она попросила его вернуть, выяснилось, что я его еще не выкупил из заклада, куда в качестве крайней меры случалось попадать даже моей драгоценной пишущей машинке.) А эти деньги мне понадобятся, чтобы устроиться жить на северном взморье под Оклендом в дощатом домишке-будочке, который вместе с клочком земли принадлежал
Эта будочка была мне хорошо знакома, отец приобрел ее лет восемь или девять назад. На последнем курсе в Юридической школе я бросил работу, которая у меня была в Гамильтоне, и перебрался в Окленд, чтобы заниматься не отрываясь и успешно сдать выпускные экзамены на адвоката, и, хотя за стол и квартиру надо было платить совсем немного, мне скоро пришло в голову, что моих сбережений хватит надольше, если я поселюсь (бесплатно) в отцовском летнем домике. Так я и сделал, а отца в известность не поставил, опасаясь его строгости в вопросе о квартирной плате. Летний домик был действительно однокомнатной будочкой в тихом переулке, который дальним концом упирался в топкие мангровые заросли, тянущиеся по берегу внутренней Оклендской гавани. Будочка была ветхая — доски, которыми обшиты стены, отставали, бревна пола были источены жучками,— кажется, рассыплется, как карточный домик, при первом же порыве ветра, если бы не защита высокой и густо разросшейся живой изгороди. Ближайшая водопроводная колонка — на углу улицы, дальше трубы еще не проложили, так что каждый день приходилось таскать воду ведром. Но внутри имелась необходимая утварь, много старой посуды, постели и даже сложенная палатка, чтобы увеличивать за счет нее вместимость домика, когда летом съезжались люди. Был, по счастью, и газ проведен для готовки и освещения. Участок почти весь зарос колким быльем, в пору колошения травы подымались выше человеческого роста, и кроме живой изгороди, скрывающей будочку от соседских глаз, здесь еще росли три сосны, одна из них очень старая и развесистая. До пляжа и моря было с четверть мили.
Здесь я и был намерен обосноваться (ключ всегда хранился у соседей, а они не усомнились бы в моих полномочиях), не поставив в известность родителей. А затем зарегистрироваться безработным, что обещало мне, как я прочел в газетах, участие в общественных работах — меня должны были включить в бригаду рабочих, занятых расчисткой заброшенных дорог, и, как человек бессемейный, я буду занят этой деятельностью по полтора рабочих дня в неделю. (Платили же за это, как я вскоре убедился на своем опыте, в разное время по-разному, в зависимости от политической ситуации, и от количества работающих, и от сумм, выделяемых правительством. Больше семнадцати шиллингов я не получал ни разу, но помнятся мне скудные недели, когда мой заработок падал и до девяти шиллингов. Женатым мужчинам предоставлялась возможность работать дольше, а те, у кого были маленькие дети, получали право чуть ли не на полную рабочую неделю, хотя предельный заработок оставался крайне низким. Такая система общественных работ продержалась в первозданном виде до 1935 года, когда после выборов у власти оказалось лейбористское правительство и была начата разработка законов о широком социальном обеспечении, которые и вошли наконец в силу в 1938-м, после того как лейбористы и на следующих выборах опять получили большинство.) С того самого вечера, когда дядя упомянул о коробке спичек, покупка которого вскоре должна была стать ему не по карману, я вынашивал свой план; а начал с того, что занялся чтением газет, чтобы узнать из них практические возможности, которые давало мне мое безработное положение. Оказалось, что на общественные работы записываются самые разные люди, квалифицированные специалисты — чиновники, священники, архитекторы, юристы, журналисты, университетские профессора, врачи. И я решил: коль скоро открываются возможности, надо их использовать. (Так думал я тогда, и откуда мне было знать, что в Америке основатель миллионного состояния семьи Кеннеди в это самое время играл на бирже на понижение, тоже оборачивая себе на пользу обстоятельства — чужие беды, банкротства, отчаяние, голод, самоубийства и так далее и тому подобное?) Если я буду жить бесплатно в летнем домике, работать несколько часов в неделю и получать за это пособие, условия для литературного труда у меня будут даже лучше, чем на дядиной ферме. Лучше, в частности, еще и потому, говорил я себе, что я буду сам себе хозяин: когда захочу — сяду писать, надоест — брошу и не надо мне будет сообразовываться с нуждами и требованиями другого человека; и каждую неделю я буду получать определенную сумму. Разумеется, это были обычные сладкие мечтания о жизни на свободе, без какой-либо ответственности, отвращающей молодые души, о жизни по своим собственным законам и ради своих личных целей. Удивительно то, что у меня эти сладкие мечтания на какое-то время действительно сбылись.
Книги мои, упакованные в ящики, остались пока у дяди, готовые к отправке по первому моему знаку, я только прихватил с собой три тома «Истории» Маколея, изданные в серии «Библиотека для всех». Зарегистрировавшись безработным, я узнал, что приступить к делу смогу лишь через две недели, и решил пока устроить себе читальные каникулы. Я ненадолго выбегал за продуктами да бродил иногда у берега, чтобы дать роздых перетруженным глазам, а в основном сидел дома, с вечера заворачивался от холода в одеяло и всю ночь напролет читал при свече, экономя шиллинги, начисляемые газовым счетчиком. Крыша надо мною была, по счастью, не худая, а вот прогнившие стены безбожно пропускали прямо-таки ледяную стужу (летом же, как я знал по опыту прошлых приездов, они не ограждали от солнечных лучей, и будочка еще до полудня превращалась в раскаленную топку). Но я забывал обо всем, упиваясь живым и красочным повествованием Маколея. Если я не всегда с полным доверием относился к его односторонним оценкам событий XVII века, зато радовался возможности обогатить мои познания в английской парламентской истории, которую изучал в Юридической школе.
На девятый или десятый день, когда запас чтения у меня уже близился к концу, я сидел на бревне, подпирающем стену моего жилища, и ко мне подошел пожилой священник. Низкорослый и худощавый, с неспешной походкой, он в своем пасторском облачении казался важным лицом, мудрецом и книжником, не то что я, одетый в какое-то тряпье и в парусиновых тапочках на босу ногу. Только глаза под нависшими старческими веками глядели молодо и любознательно. Это был, догадался я, местный пастор. Мы обменялись замечаниями о погоде — похолодало, и ветер свежеет, похоже, что к дождю,— а потом он сказал, что у меня, по-видимому, перерыв? Я немного удивил его, ответив, что да, у меня перерыв, но не в работе, а в чтении, я сейчас не работаю, а только читаю. Он было опешил, но вскоре уже оживленно рассказывал мне, что восхищается стилем Маколея, хотя и не разделяет его политических убеждений; он бы лично, если бы занялся на старости лет XVII веком, обратился бы снова к Юму, он как раз недавно купил у букиниста его трехтомную «Историю»; но, пожалуй, история в собственном смысле слова его не так интересует, как античная литература, например трагедии Софокла: время-то у него на исходе. Я сказал, что никогда не держал в руках «Истории» Юма. Но тут он удивил меня совсем уже дурацким вопросом: зачем я читаю? Он полагает, что у меня есть в жизни какое-то дело? Я приготовился ответить, но он разразился длинным монологом. Книги. В этой стране не место тем, кто читает книги. Неужели я не понимаю? Речь, конечно, не о тех книгах, которые выставлены в витринах, это — одно из следствий Демократии.