Избранное
Шрифт:
Но в тот вечер, сунув под голову рюкзак и растянувшись на скамье в темном зале ожидания, я уже совсем было уснул, как вдруг дверь тихо отворилась. Когда я пришел на вокзал, в зале ожидания свет не горел и никого не было, я даже опасался, что его заперли. И вот теперь кто-то вошел, явно не железнодорожник, и дай бог, чтобы не полицейский, чтобы это был просто человек, которому тоже негде переночевать. Я затаился. Чиркнула спичка, и, лишь только вспыхнул огонек, я вскрикнул: вошедший оказался моим старым знакомым по имени Джимми. Я не видел его несколько лет и теперь опять перестал видеть, потому что спичка догорела.
Познакомились мы во время войны, когда из-за мобилизации найти на ночь пристанище было очень трудно. Вокзалы в крупных городах превратились в бесплатные ночлежки для всех желающих, и власти ничего не могли с этим поделать. Я тоже иногда ночевал на Фрэнктонском вокзале, когда ехал к родным в Кинг-кантри. Зимой в зале ожидания топилась печь, все собирались поближе к теплу, но позже ночью неизменно заходили двое полицейских — и не с дружеским визитом, а посмотреть, не появились ли среди нас новые лица, и задать кое-какие вопросы. Конечно, у кого имелись железнодорожные билеты, с того спрос один (если, понятно, не показывать всегда тот же старый билет), а вот безбилетникам было труднее. Среди ночующих на вокзале были и такие, кто приходил просто ради компании; но часть действительно не имела другого крова. Однажды ночью Джимми устроил целое представление. Он долго изводил полицейских разными хитрыми отговорками, отказываясь по их требованию открыть чемодан, когда же наконец подчинился, в чемодане ничего не обнаружилось, кроме маленького кусочка пемзы — он объяснил, что оттирает ею табачную желтизну с пальцев. В этом весь Джимми. Веселый, остроумный, быстрый на выдумку, похожий на простодушных чаплиновских героев, он принадлежал, казалось бы, к социальному отребью, однако воплощал в себе те человеческие свойства, которые тем реже и незаметнее в обществе, чем ближе к его процветающему средоточию. Глядя на него, я вспоминал одиноких — а может быть, и не таких уж одиноких —
На этот раз встреча у нас с Джимми получилась довольно странная. Пока горела спичка, я успел разглядеть, как он переменился с виду: не узнать его, конечно, было нельзя, но за эти годы он поседел и заметно усох, то есть как бы похудел до естественных размеров. И потом, в темноте, за разговором, я представлял его то прежним, то словно в несколько раз уменьшенным — голос Джимми блуждал сам по себе, переходя от одного его образа к другому. Так это все получалось странно, что я почти ничего не запомнил из его рассказа. Кажется, он пробирался в Уакатане, где должен был получить работу на бумажной фабрике; при этом он очень устал, ехал целый день, и хотел спать — предыдущую ночь всю пропьянствовал с ребятами, они устраивали ему отходную. Но если даже он и рассказал мне, откуда едет и кто были эти ребята,— я не запомнил. Когда я проснулся, уже рассвело, и Джимми, к моему удивлению, в зале не оказалось. Помнится, он говорил, что едет в Уакатане вдвоем с водителем какого-то грузовика, так что ему, наверно, понадобилось подняться до света. Но, с другой стороны, видел-то я его, только пока горела спичка,— так, может, он мне просто приснился? Горелых спичек со вчерашнего дня на полу было набросано много, но вот бутылки с пивом, о которую я споткнулся, встав, накануне вечером здесь, безусловно, не было. Добрый Джимми оставил свою визитную карточку.
Утро для поездки через гавань на катере выдалось самое подходящее. Я сидел на носу, в отдалении от всех пассажиров, и вода рябила солнцем и слепила мне глаза. В ясном утреннем воздухе величаво красовалась гора, словно драгоценность в прозрачном хрустальном ларце, хранимая на века точно такой, как сейчас, и божественно равнодушная к колыханию вод у ее подножия, к толчее от прилива у входа в гавань и в эстуарий. Сам городок расположен на длинной песчаной косе, которая подходит к горе, сужаясь чуть не до двухсот метров. Склоны густо засажены соснами, теперь, против света, они казались одной черной массой, а вот те, что растут плотными рядами на острове Матакана, купались в лучах солнца, и, проплывая мимо, я, казалось, успевал различить каждую, прежде чем они отходили на задний план и терялись в бесконечности. Но сильнее всего манила взор сама гора, спокойная и недвижная. Удивительно ли, размышлял я, что именно с горы была произнесена знаменитая проповедь?.. Впрочем, эта христианская мысль не помешала мне испытать раздражение, когда рядом со мной вдруг уселся пожилой господин, по виду — служащий. Лицо у него было приятное и доброе, может быть, только чуть-чуть праведно-ожесточенное, но что-то в его озабоченном взгляде вызвало у меня опасение, что сейчас я услышу грустную историю. (Почему мне вдруг представился образ птицы такахе, норторниса? Если б эта птица была вымершей, мы бы разглядывали ее чучело и не испытывали мук ответственности, какие внушают нам живые представители этой птичьей породы.) Но потом мое внимание привлекли его слова — он говорил, что если я впервые здесь, то он может меня заверить: за свою жизнь он повидал много живописных пейзажей, но в сравнение с Маунт-Маунгануи не идет ничто. А когда так говорят, я неизменно вспоминаю сиднейского трамвайного кондуктора, который точно такими же словами хвалил мне Сидней двадцать пять лет тому назад. Тогда тоже выдалось превосходное утро, и я поехал на трамвае посмотреть Провал — но, когда я подошел к краю обрыва, там уже толпился народ, я заглянул вниз и увидел там человека, лежавшего на плоском камне. Руки и ноги у него были широко раскинуты, как у старой, разорванной куклы, из нее даже высыпались опилки, вернее, вытекли большой красной лужей, глянцево сверкавшей в лучах яркого солнца. Короткая заметка в вечерних газетах сообщала, что это был молодой художник, он недавно женился. Не помню его имени и не видел его картин — кроме той единственной, но ее едва ли когда-нибудь забуду. Тем временем, вполуха, я слушал грустную историю. Речь шла о жене старика. Он ездил вчера в Таурангу к ней в больницу и ночевал у знакомых. Доктор сказал, что надежды нет. Это для него страшный удар, и такой неожиданный. Я сказал, что мне очень жаль, и он снял очки и стал протирать стекла мягким носовым платком, а на пристани, когда я, сойдя с катера, попытался бессердечно улизнуть, он взялся за мою руку и спросил, не иду ли я в его сторону; он живет неподалеку, и, может быть, я выпью у него чашку чаю? Я понес его чемодан, и мы медленно пошли по песчаной дорожке, он волочил ноги, вздыхая, рассказывал, как во время войны за хорошую цену продал дело и поселился в Маунгануи, чтобы здесь дожить до конца дней. Они с женой всегда считали, что он уйдет первым, и много лет назад она уговорила его выправить очень дорогую страховку жизни. Теперь вот все эти суммы, которые он с таким трудом вносил, пойдут прахом, ведь страховкой сможет воспользоваться только дочь, а она удачно вышла замуж и в деньгах не нуждается. Дальше делать взносы он считает бессмысленным и думает, как вернуть полис, хотя, конечно, полную цену ему все равно не возвратят. Но когда мы остановились перед его домом, который оказался оштукатуренным сарайчиком, для отвода глаз украшенным балюстрадой с испанскими галеонами, и я стал извиняться, чтобы все же уйти, а он по-прежнему держался за мой локоть, появилась соседка, дородная дама с крокетным молотком в руке, и справилась о его жене. Она сказала, что собиралась на площадку, но теперь задержится и приготовит ему завтрак. Пусть он немедленно идет к ней. А я очень обрадовался, что меня она в свое приглашение не включила, хотя оно прозвучало до того по-командирски, что я бы так и так все равно отказался. Старик разочарованно выпустил мой локоть, мы распрощались, и он заставил меня взять у него номер журнала, который он брал в дорогу и, право же, весь уже прочитал. Но когда он по-стариковски побрел к своей двери, у меня защемило сердце: он очень напомнил мне моего отца.
Двадцать минут ходьбы по берегу океана, потом поворот в дюны, и здесь стоит дом моей старой приятельницы К., удивительно похожий на сбывшийся детский рисунок, но только в натуральную величину: дверь, окошки, труба на крыше, приятно смотреть. Низенькая, ладная, босая — как раз такой и представляешь себе обитательницу нарисованного домика,— К. сидит на своем пороге и читает книгу. Это, как я вижу, «Вечеринка с коктейлями» мистера Элиота. Но о книге она разговаривать не хочет, а вместо этого возмущенно рассказывает, что опять нынче утром эта несчастная газетенка пишет о том, как много маорийцев среди узников городской тюрьмы, а ведь не сообщает же, как мало их зато в городской психбольнице, до отказа забитой белыми. Если индивидуум испытывает стресс от невозможности сыграть предназначенную ему роль в обществе и не может из него вырваться, задает вопрос К., и если этот стресс становится ему не под силу, в каком из названных учреждений он найдет лучшее прибежище? Я вполне с нею согласен. Но в эту минуту до К. доходит, что она очень удивлена моему появлению и хочет знать, откуда я взялся.
Да вот, отвечаю я, приехал полюбоваться моей Новой Зеландией. К. понимает, что я не имею в виду Маунгануи, и смотрит на меня с сомнением.
Неужели ты решил вернуться в Кинг-кантри? — недоумевает она.
Да нет, не вернуться, отвечаю, просто проехаться по старым местам. К. качает головой: может быть, не стоит? Не похоже ли это на ностальгию? Пусть мертвые погребают своих мертвецов.
Я согласен. Но перед глазами у меня все еще тот старик с шаркающей неверной походкой, и я говорю ей, что, когда доходит до дела, мне довольно трудно быть Христианином. К. отвечает, что тут мне мог бы принести пользу Гроддек. Познай магию своей личности.
Я опять же согласен. Никакой такой магии личности я у себя не знаю. И у других, кстати сказать, тоже. Но тут мне вспоминается Джимми, и я ото всей души соглашаюсь с К.
Но, К., говорю, пожалуйста, можно мне?.. Я уговариваю ее вернуться к Элиоту, пока сам я пойду в дом и приготовлю чай.
К. — англичанка, выросла в доме приходского священника, воспитывалась в закрытой школе для девочек, так что в кухне у нее, как и следовало ожидать, кавардак. Но из знакомства с К. я почерпнул такой урок: дом вверх дном — это признак жизни, а те, кто постоянно заняты приведением своего дома в порядок, предвосхищают
Мы относим чай на подносе по ступеням в сад, где так приятно валяться на траве головой в тени и любоваться ослепительными треугольниками моря между дюнами. И снова, в сотый раз, я удивляюсь, как это К. удается каждый год добиваться таких результатов в своем саду на чистом песке? Ну понятно, скажем, спаржа, дыни, огурцы, кабачки и тыква. Но у нее чего только нет! Тут, конечно, помогают посадки люпина, и кучи компоста у нее по всему участку, но чуть копнешь, а под ними уже песок, разве чуть потемнее обычного, но все же настоящий песок! Что позволяет К. творить эти ежегодные садоводческие чудеса? Подозреваю, что своим искусством она обязана длинному ряду предков — крепких английских деревенских сквайров со светло-голубыми глазами. Но если это сказать К., она останется совершенно равнодушной. Наверно, заподозрит меня в снобизме. А ведь, если на то пошло, она покинула Англию, потому что там не хватало свободной почвы для ее корней,— и как хорошо принялись ее корни на этом песчаном и бедном участке новозеландской почвы! Она осталась англичанкой, да еще какой. И стала новозеландкой, и тоже очень ярко выраженной. Я вот уж на что новозеландец, но где мне сравниться с нею в непринужденности, в полнейшем неведении притворства, в сочувствии любому поведению, продиктованному внутренней потребностью, в великолепнейшем отсутствии самолюбия и в невосприимчивости ко всякому нечистому и коммерческому влиянию… Мне очень жаль, но я и как садовник не могу идти с ней в сравнение.
Кстати, насчет Элиота, говорит К., но я перебиваю и советую посмотреть, кто это сюда идет по дюнам?
Я приветственно машу рукой, но Майкл не отвечает, на таком расстоянии он еще не обращает на нас внимания. Он шагает медленными, большими шагами и внимательно оглядывается вокруг себя — не попадется ли какое-нибудь растение, прежде им не замеченное? При таком зрении это мудрено, однако он не отрывает глаз от земли. Вид у него фантастический. Волосы не стриженные, смуглая, загорелая кожа обнажена; на нем одни только рваные штаны, сползающие много ниже пояса, и не менее драный пиджачишко, распахнутый на голой груди. Подходя к саду К., он убыстряет шаги и стоя здоровается. Манеры у него изысканные, я чувствую смущение, когда он говорит мне: «Добро пожаловать снова в Маунт-Маунгануи!» Худощавое, тонкое лицо аскета, впалые щеки и грудь, если бы не холодная голубизна глубоко сидящих глаз, не вяжущаяся с темным загаром, его можно было принять за индуса из какой-нибудь нищенствующей религиозной секты. Оттого, наверно, что он меня смутил, я сразу начинаю над ним подтрунивать. Я отлично знаю, что он не пьет ничего, кроме чистой воды, и очень мало ест, всего раз в сутки (и никогда — в гостях), однако же предлагаю ему чай. Или, может, бутылочку пива? Майкл отвечает: «Нет, благодарю» (отчетливо, как маори, выговаривая гласные). Но он с удовольствием выпьет кружку воды. Я приношу воду и предлагаю ему сигарету, от которой он, разумеется, отказывается и благодарит меня за воду, он находит, что вода восхитительная. Этим он мне отомстил: я пугаюсь, уж не испорчен ли у меня вкус, ведь мне здешняя вода кажется никуда не годной. Но К. наша пикировка надоела, она приносит из дому какой-то, по виду ядовитый, гриб. Вот нашла недавно, не скажет ли Майкл, что это такое? Он сразу же увлеченно пускается рассуждать о пластинчатых грибах, не упуская ни малейшей подробности: размер, форма, цвет, внутреннее устройство, способ размножения, быстрота роста, съедобность, коммерческое использование; приводит примеры, которые наблюдал сам, называет имена авторитетов, истинных и ниспровергнутых, и, постепенно расширяя подход, охватывает тему грибов и лишайников в совокупности. К. слушает и понимает, я, по-моему, тоже, то есть понимаю, что Майклу иногда надо выговориться. Он живет один в домишке на крохотном клочке земли и платит за жилье хотя и не много, но все-таки больше, чем ему по карману. Мы с ним почти ровесники, в первый раз я увидел его в Оклендской библиотеке больше двадцати лет назад. В то время я, страстно мечтая выяснить, что же это за штука — жизнь, и надеясь разведать ее тайны по книгам, проводил в городской библиотеке каждый вечер; обычно я заставал там и Майкла, хотя и не обращал на него особого внимания — я слишком жадно читал книги, продираясь сквозь страницы, как сквозь ограду, за которой как раз и спрятано то, к чему я стремлюсь. Что читал Майкл, не знаю. Мы ни разу даже не разговорились, и меня ничуть не удивляет, что он меня не помнит, хотя сам я помню его очень хорошо. У нас у обоих свои четкие интересы в жизни, но его интерес в том, что касается людей, скорее отрицательный; мой интерес шире, зато его глубже; и теперь, слушая его рассуждения о грибах и лишайниках, я сознаю, что он их не только знает, но и чувствует, и чувство это даже слегка эстетическое; объяснения его наглядны, прилагательное «красивый» то и дело слетает с его уст, напоминая о том, что Майкл приходится родным племянником единственной в Новой Зеландии художнице изобразительного толка, приобретшей широкую известность [15] . И еще мне приходит в голову, что его развитие можно представить на графике в виде прямой восходящей линии, тогда как мое удастся начертить разве что в трех измерениях, в виде спирали. Я не делал в молодости попыток подружиться с Майклом еще и потому, что он уж очень странно выглядел, молчаливо отойдя от тех стандартов, которые я считал нормальными и неизбежными, хотя и неприятными, тогда я еще был неспособен оценить его несгибаемое одинокое достоинство: дружки, с которыми я водился, были все, как и я, шумливыми юнцами, занятыми собственным устройством в той или иной колее жизни, когда отрывались от своих сексуальных неудач и экспериментов; все они, насколько мне известно, впоследствии многого в жизни добились, а одного так я недавно встретил даже в котелке. Теперь ни с кем из них встретиться и поговорить меня не тянет; а вот быть с Майклом и слушать его я рад хоть целый день. Верхний конец его прямой восходящей линии как бы сблизился с верхушкой моей спирали.
15
Фрэнсис Ходжкинс.— Примечание автора.
Похоже, грибы и лишайники, а также вдохновенье Майкла неисчерпаемы. Но тут К. вставляет замечание о моллюсках, и он, сделав вираж, пускается рассказывать про наутилусов, которые носятся по морям в своей плавучей раковине, хотя на самом деле они скорее маленькие осьминожки, и он так ярко описывает, каким способом они размножаются, что ясный солнечный день для меня слегка меркнет. По некоторым теориям, истинными представителями вида являются женские особи, а самцы — более позднее и в каком-то смысле лишнее образование, они могут в конце концов снова стать ненужными. Вон в Руакуро проводятся опыты по искусственному осеменению: одного быка хватает на сотни и сотни коров, хотя природа продолжает поставлять их в более или менее равных количествах. А что, если это всерьез распространится на род людской? «Лишняя» мужская особь сыграла преимущественную роль в строительстве цивилизации и все-таки она в конце концов окажется ненужной. Не могу об этом спокойно думать и гоню неприятные мысли, но, конечно, если в составе будущего матриархального совета мира будут заседать такие симпатичные люди, как К., все еще может оказаться не так плохо. Да и потом, хотя действительно набежали облачка, но все-таки день такой прекрасный, разве можно в такой день впадать в уныние от того, что вздумает брякнуть Майкл? Небо по-прежнему удивительно синее, но ветер с моря усиливается, и протяжный гул прибоя слышен даже здесь, в дюнах. В вышине над дюнами взлетают чайки и ныряют вниз, я представляю себе их стоящими на песке у воды, все как одна клювом против ветра, иначе он им взъерошит перья вокруг шеи наподобие жабо, а это им неприятно, и к тому же с таким парусом при сильном порыве может занести, куда и не чаял. В одном из маленьких треугольных просветов между дюнами мне виден у горизонта краешек острова Мотити, на котором мы с К. давно хотели побывать, чтобы посмотреть ломовых лошадей, которых там выращивают… Помню, как это было, когда одного жеребца привезли на ферму к моему дяде. Накануне я до глубокой ночи читал Плутарха, и у меня было полное впечатление, что в этом прекрасном коне на самом деле живет божество, хотя я, конечно, слегка спутал его с конем из «Иова», с тем, что при трубном звуке издает «гу! гу!» и храпение ноздрей его — ужас [16] . Наша кобыла Эми, хотя я ее нежно любил, рядом с этим дивным созданием казалась жалкой никудышкой. А ведь в ней тоже был огонь, я даже гордился ею, она выказывала столько своенравия, что в помощь ее животной природе требовалось немало человеческой изобретательности. Потом, принимая от дяди чек, хозяин жеребца сказал: «Да, мистер Сарджесон, это была редкостная работа!» — и дядя, восхищенный не меньше меня, выразил полнейшее удовлетворение. Только через несколько месяцев, после того как мы все это время оберегали Эми, памятуя о ее положении, а она на пахотных работах вдруг возьми и поведи себя самым неподобающим образом, к нам в душу закралось сомнение. Я разговаривал с ней нежным голосом, называл ее «божественной арабкой», задавал ей шуточные вопросы, как там дела с жеребенком и кто он будет, мальчик или девочка? А она знай себе помалкивала и отворачивалась, и нижняя губа у нее вздрагивала, словно я разволновал и расстроил бедную Эми своими неделикатными расспросами. Но со временем все разъяснилось: жеребенка не было. На следующий сезон я спросил у дяди, привезут ли снова для Эми жеребца, но он ответил «нет», обойдется она без такого дорогого удовольствия.
16
«Иов», гл. 39; 19—25.