Как слеза в океане
Шрифт:
Но мероприятие сорвалось. Накануне ночью, когда Альберт возвращался к себе в гостиницу, на него напали трое и так его отделали, что он и наутро еще не пришел в себя. Ранения, правда, были не очень серьезные, хотя поначалу и болезненные. Но потрясение оказалось глубоким: Альберт невыразимо страдал от мысли, что это могли быть свои, что они верили, будто действуют именем революции. Штеттен забрал его к себе, Йозмар целыми днями сидел у его постели. Но Альберт, казалось, с каждым днем терял силы, обида лишила его сна.
По предложению Джуры вызвали Мару, чтобы она ухаживала за Альбертом.
Йозмара часто видели с какой-то красивой женщиной. Однажды она спасла ему жизнь, объяснил он Дойно. Они, может быть, и поженились бы, но это не так-то просто, добавил он. Эта женщина, немка, настаивала на том, чтобы уехать из Европы, она хотела отвадить его от всякой политической деятельности. В этом и заключается разлад между ними, но в остальном все хорошо.
Штеттену нравилась Габи, и он держался с нею как свекор; так как он навел справки о ней и ее семье, то знал о ней куда больше, чем Дойно. К этому он подходил с обычной методичностью и не полагался только на сообщение заслуживающего доверия справочного бюро. Через Верле он познакомился с дядей Габи, профессором в College de France, и вскоре был уже лично знаком почти со всей ее семьей. Он словно играл в водевиле, и роль его только казалась неприметной, на самом деле он один знал все связи…
Праздник 14 июля явился для них кульминацией. Они танцевали на всех улицах в своем районе. Штеттен сидел на террасах бистро и любовался ими. Изредка он позволял Габи закружить себя в вальсе, с удовольствием слыша, что он хорошо танцует, великолепно ведет партнершу. Так они праздновали три ночи. В последнюю ночь шел сильный дождь, но это им ничуть не мешало. Все поняли, что дождь ничего не злоумышлял, а просто исполнял свой долг. Все они так это восприняли, ибо жили в эти дни душа в душу.
Спустя несколько дней Штеттен с Дойно перебрались в уединенный загородный дом, стоявший на холме, с видом на верховья Сены. При доме был цветник, огород и четыре яблони.
Они работали в просторном холле первого этажа, в самом прохладном помещении дома. Штеттен требовал пунктуальности. Они начинали ровно в десять и заканчивали рабочий день ровно в четыре. Порядок глав был давно определен. Они диктовали одну главу за другой в окончательной последовательности, хотя и не в окончательной редакции. Как только оба одобряли формулировку очередного абзаца, один из них наговаривал его на диктофон.
И хотя они — внешне — придерживались намеченного плана, однако вскоре обнаружили, что книга получается совсем иной, чем они предполагали. Сейчас, как и раньше, их больше всего интересовал социологический аспект войны, но они уже сместили акценты, их все больше занимали вопросы военной техники и стратегии. Только из чувства долга они обращались теперь к некоторым, большей частью многотомным трудам, в которых полководцы и политики, сыгравшие наиболее решающую роль в мировой войне, описывали ход событий и свое участие в них зачастую со смехотворно ложной скромностью. Это было волнующее,
Когда после прекрасного ужина, приготовленного руками Габи, они сидели на террасе первого этажа, она, благодарная Штеттену за его комплименты, спросила, как подвигается работа, в самом ли деле диктофон облегчает дело и как, собственно, может быть гармоничной совместная работа двух авторов? Тогда они прокрутили ей последнюю катушку. Габи учила в лицее немецкий, но мало поняла из слышанного, она попросила перевести ей последнюю часть, те фразы, которые они оба так проникновенно произносят. И тогда она услышала три голоса, два в записи и еще голос Дойно, переводившего:
— Никогда прежде мир не знал такой заносчивой бездарности, никогда прежде заносчивейшая из бездарностей не имела такой безграничной власти посылать на смерть цвет европейских наций лишь для того, чтобы овладеть несколькими квадратными километрами, которые противник почти без усилий вернет себе через несколько часов, в крайнем случае дней. Инженеры изобрели такую огневую мощь, а полководцы использовали ее с мудростью бойскаутов, с щедростью патологических мотов, с бесчувственностью, испокон веков отличавшей могильщиков зрелых цивилизаций. От них, жертвующих полками, дивизиями, целыми армейскими корпусами, и научаются диктаторы относиться к людям, как к дерьму, а кровь их считать удобрением для тощей почвы.
Нет, цивилизации не уничтожают, ибо они сами созревают для самоубийства и не отвращаются от него.
Пацифисты и антимилитаристы обвиняют военных в том, что те любят войну. Сей сентиментальный аргумент немного глуповат, другой куда решительнее: военные ничего не смыслят в великих войнах двадцатого столетия. Военные, вероятно, опасны для мирного времени, но несравненно более опасны они во время войны — для собственного народа, доверяющего им своих сыновей.
— Pardon, но я ни слова не поняла! — заявила Габи. — Надеюсь, вы говорите не о французской армии. Это все может касаться только других армий, я имею в виду немецкую или, к примеру, русскую.
Мужчины сперва оторопело молчали. Штеттен все еще был под впечатлением изумительного Sauce b'earnaise [104] , приготовленного для них молодой женщиной, поэтому он пошел на уступки:
— Да, это верно, немцы в тринадцатом году сочли, что танки слишком дороги и бесполезны, и отказались от них. Об этом у нас сказано еще в первой части главы. Тут вы, безусловно, правы, моя дорогая Габи. Но с другой стороны, у немцев были пулеметы, тогда как у французов…
104
Соус по-беарнски (фр.).