Как слеза в океане
Шрифт:
— Население Судет — немцы, вы же это знаете лучше меня, — сказал чиновник министерства иностранных дел в ранге советника посольства Штеттену, который приехал в город, гонимый безмерной тревогой. — Гитлер хочет защитить их от чехов, что ж, в этом его нельзя упрекнуть. И кроме того, это вполне отвечает его идеологии, он не желает править чехами, тут можно ему поверить.
— Речь не о Судетах, а о Франции, о том, что Гитлер получит чудовищно сильные исходные позиции в предстоящей войне, если захватит Чехословакию. Вы это-то хоть понимаете?
— И да и нет, — отвечал чиновник, поудобнее усаживаясь на стуле. Он пригладил волосы обеими руками, потом опять поправил папки на столе и лишь после этого снова взглянул в глаза посетителю.
Штеттен резко возразил:
— И да
— Я не политик, а чиновник, — перебил его советник посла. — Жители Судетской области хотят быть немецкими гражданами. И по-вашему, Франция должна вступить в войну, чтобы этому воспрепятствовать? Война за дело, которое никак не назовешь правым? Вы говорите, что речь не о том. Ладно. В таком случае превентивная война против Гитлера только потому, что он Гитлер? Народ, любящий мир так же безусловно, как французы в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, не может начать превентивную войну. А если начнет, то проиграет. У нас есть все основания заплатить за мир дорогой ценой.
Он встал и медленно подошел к окну. Штеттен последовал за ним. Внизу слева их взорам открывалась площадь Инвалидов, а справа мост Александра III. По набережной мчались вереницы автомобилей. Предвечернее солнце золотило воды Сены.
— По-моему, вы, дорогой профессор, упустили из виду один немаловажный вопрос. Готовы ли мы к войне? Есть ли у нас те политические средства, которых вы от нас ждете? «Масло или пушки» — мы выбрали масло. И тем самым наше решение в нынешнем кризисе вполне определенно. Вы хотите, я полагаю, эмигрировать в Канаду? Если я как-то смогу быть вам полезен…
Через неделю уже казалось, что война неизбежна. Начался призыв военнообязанных, принимались чрезвычайные меры. Уличное освещение было так замаскировано, что город лежал во тьме, словно вот-вот начнется воздушный налет. Все эти меры порождали парализующий страх перед войной: можно было подумать, что страна уже проиграла войну и без борьбы сдалась на милость ужасного победителя. Иллюстрированные вечерние газеты каждый день печатали множество специальных выпусков. Жирные буквы заголовков пробуждали надежды и через какой-нибудь час вновь уничтожали их.
Страна не спрашивала: «Что мы будем делать?», она спрашивала: «Что будет делать Гитлер? Что будет?»
Так проигрывают битву, войну, мир. Народ не испытывал гордости, когда потом ничего не случилось. В сердца вернулось убогое счастье бедняков: ощутить себя богатым, найдя то, что считал уже безвозвратно утерянным. Лжецы и дураки громко ликовали, словно одержали в Мюнхене победу, но большинство чувствовало, что это было поражение, хотя и бескровное. Но им хотелось верить, что оно не имеет значения. Памятники погибшим в мировой войне обильно украшали осенними цветами, к венкам прикрепляли ленты: «Вы пали за мир, мы живем для него».
Этой ранней осенью еще сильнее, чем обычно, людей тянуло за город, в леса, на берега рек, в деревню, где собирали последний урожай.
Штеттен с Дойно вернулись в свой загородный дом. Есть ли смысл завершать книгу? Они сильно в этом сомневались, но все же решили, что бросить работу не имеют права.
По воскресеньям дом заполнялся гостями, которых они приглашали, и теми, кто в своем стремлении уехать из города оказывался поблизости.
Джура как правило приезжал с красивой, но слишком броско одетой женщиной, возраст которой определить было бы затруднительно. Она слишком громко говорила, слишком громко смеялась, слишком много пила, как будто хотела соблазнить всех мужчин. Потом, утомившись, она замолкала и сидела с таким печальным видом, словно ее решительная попытка вопреки всем ожиданиям кончилась полным крахом. О ней вскоре забывали, как будто ее и не было, покуда Джура не вспоминал о ней, точно пастух, который берет на руки овечку, что, заблудившись, свалилась в расщелину.
Йозмар и его жена Теа привезли с собой Йохена фон Ильминга. Он облысел, слегка оплыл, и только монокль в левом глазу напоминал
— Немецкий солдат во мне — поэт, немецкий бюргер во мне — поганый обыватель. Чтобы сохранить верность немецкому солдату, я покинул Германию Гитлера.
О нем говорили, что он из Парижа руководит оппозиционным движением немецких офицеров или по меньшей мере оказывает на него влияние, что он поддерживает связи с некими генералами, которые в дальнейшем — в случае войны, к примеру, — могут иметь немалое значение. Казалось вполне вероятным, что он сотрудничает с французскими офицерами. Его статьи, сенсационно поданные, печатались в журналах, контролируемые коммунистической партией, его подпись вместе с подписями других писателей-эмигрантов появлялась под многочисленными воззваниями немецкого Народного фронта и различных комитетов.
Ильминга по-прежнему осаждали со всех сторон. Он нашел доступ в круг французских интеллектуалов, свободно группировавшихся вокруг нескольких писателей, издательства и журнала. Они говорили о нем с подлинным уважением, в своих статьях цитировали его и его книги. Правда, почти никто из них на самом деле его книг не читал. Да и неудивительно, они уже много лет не читали ничего, кроме собственных книг или книг своих признанных соперников; зато они внимательно читали критические статьи. И хотя им было известно, что большинство критиков тоже не читали, но нескольких ссылок на содержание книги им было вполне довольно, чтобы составить суждение о ней и облечь в собственные слова. И чем чаще они высказывались о нечитанной книге, тем основательнее казалось им собственное мнение. Они позволяли себе через сравнительно короткое время и вовсе забыть, что никогда этой книги не читали; они были жертвами собственной болтливости.
Ильминг не сразу сумел проникнуть в эту тайну, лишь потом он распознал, что эти тонко нюансированные замечания ловко слеплены из готовых формулировок, так сказать, элитарные клише. Когда же он наконец все это обнаружил, он был весьма неприятно удивлен, но ему не составило труда убедить себя в том, что уж его-то книги действительно читались. Ему нужен был этот самообман. Сам он довольно быстро научился не читать.
— Людям вроде нас с вами, — сказал он, обращаясь к Штеттену, — мюнхенская капитуляция западных держав, естественно, не показалась неожиданной. Мы-то знаем, что это решение будет отменено не на Рейне, а на Одере, Висле, Днепре или Неве. Русские ли окажутся победителями или немцы, важно лишь для этого десятилетия. Но в дальнейшем это не существенно. Ибо в конце концов обе эти континентальные державы объединятся, дабы завоевать весь мир. Это конец Запада.
Произнося свою речь, он поглощал пирожные, он не пообедал в расчете на этот визит. Правда, зарабатывал он больше многих своих коллег-эмигрантов, но его пристрастие к мальчикам требовало больших расходов. А то, что он утаивал от своих «мальчуганов», они у него крали.
Джура и Дойно уединились, и отвечать Ильмингу должен был Штеттен. Но он терпеть не мог Ильминга, тот навевал на него скуку. Ни одной его книги Штеттен не прочел до конца.
— С тридцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года будущее принадлежит германо-славянской империи, — возвестил Ильминг. Слегка помедлив, он отодвинул от себя пустую тарелку. И так как Штеттен по-прежнему молчал, то Ильминг продолжил: — Никому не возбраняется любить Францию, художники и впредь будут съезжаться в Париж, тайны весенней моды и впредь будут здесь витать в воздухе, но это и все. Hep, hep — est perdita [108] . Я получил приглашение из Москвы. Государственное издательство купило право на издание всех моих книг. Великолепный аванс! Я до сих пор еще медлил, но теперь решено. Кратчайший путь назад в Берлин лежит через Москву.
108
Все погублено (лат.).