Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
– Из свинца…
– Ну. За скотобойней. А ты, а ты зачем яго привел? Дурень, что ли? Зачем, племяш?
– Просил.
– Хмм. Не успокоился, значится. Как листок принесет, так и ко мне лезет с объятьями. Мог бы, конечно, силой, да уж очень хотелось по-другому. «Льюбофффь» – тростил. А потом вот что придумал. Ирод, ирод. Слова вывернул, но понять можно. Я, грит, все равно твою «любофффь» возьму лаской. Вы, грит, хоть и свиньи, но со слезой. Он меня Гретхеном звал. Я, грит, Гретхен, вот че. Как ты мне откажешь, так я непременно русского «зайца» – чик-чик… Вот это – ласка. Зайцы,
– Сдалась?
– Сдалась, угу… Слава Боженьке, их вскоре вытурили, – он на танкетке с другими немцами примчался, все из мешка своего выворотил, в траву попадало, трет щеки, мокрые щеки: «Тебе все, «любофффь», вернусь».
Консервы так в бурьяне и пролежали. Вот теперь вернулся. Как обещал.
Она усмехнулась, скосила взгляд. Теперь на егеря:
– И чего хочет? Он кто, землемер-то?
– Охотник.
– Не узнать… А был – бугай. Не трогай его, Федь. Он свое отжил.
– Жениться хочет. Кто тебе сказал, что я буду его трогать?
Баба Рита опять перешла на язык темной бабки:
– Ишь он какой, седой цыплак, а был – боров, эге-ге, земля под ним звенела, копытами рыл…
– Что он, черт, что ли, тебе?..
– Бес! Не трожь яго…
6
В доме опять появились двое слуг.
Они сновали там и сям, что-то собирая и волоча. Мешочки, пакеты, ящички, рулоны. Казалось, что слуг не двое, а гораздо больше – столько было суеты.
Фашист опять превратился в скелет. Он стонал и как-то по-собачьи подвывал. Впрочем, и рыкал порой. На тех же слуг. И ногой дрыгал, как барабанщик.
– С охотой сегодня не получится. – Белое, будто присыпанное пудрой лицо.
Вареник решил держать себя ровно. Охота есть охота. На кого только?..
– Не получится? Генрих Христофорович, а я уже все наметил. Вот план.
Он протянул тетрадный в клеточку листок.
Австриец повертел бумажку, понюхал ее.
– Кишки ноют, – поморщился.
– Так вы ж, это… врач?
– Не берут лекарства.
– У меня вон девясил сушится, ландыш… А кишки – татарником.
Он поглядел на лепной потолок «люкса». Будто оттуда и посылают хворь.
– А коньячком не пробовали?..
Варенику трудно было шутить.
Старик насупил брови.
– Вот он, «коньяк», крепче коньяка. Там он, «коньяк» этот.
Херхендрик показал на дверь спальни. С трудом поднялся с дивана – эх-хэ-хэ – и, шаркая шлепанцами, побрел туда. Обратно приволок толстенную книжку.
Старик потыкал тонкими пальцами по срезу книги, раскрыл ее:
– Не то, не то, не то…
– Книга эта любить учит, так, Федор Иваныч?
Егерь кивнул, пусть буровит.
– Ну, где здесь, скажите, где в этой мудрой книге про любовь? Ни одной строчки! Суламифь? Малолетняя сучка. Соломон?.. Молодой зверь с инстинктом. Хвать за эти… Как там у вас, русских, – за титьки… Похоть, одна похоть. Кровь и семя людское. Ничего иного.
Никогда ни одной божественной книги Вареник не читал.
– Но вот зато читал ли ты, товарищ егерь, книгу Левит? – У фашиста задрожал голос.
Егерь пожал плечами.
– А вот слушай. Глава двадцать четвертая, стих девятнадцатый. Господь заповедует пророку Моисею. Сейчас переведу. – Что-то Зубной Камень стал оживляться? От книги, верно. Рокот в голосе. – Как это у вас. Сделает кто поврежденье на ближнем, тэк-тэк, на теле ближнего своего, тому надо сделать то же самое…
Херхендрик промокнул платком рот: «Трудно все же переводить».
– Стих двадцатый. Тут ясно. Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб, как он сделал повреждение на теле человека, так и сделать нужно ему…
«Где батя оставил свою ногу, где она похоронена? В Австрии? Все может быть… Перелет-недолет. И раненный в попу Чапаев плывет. Артиллерист. Корректировщик! Кому же он мстил? Да никому. Шутил только. Вот мороженое привезли, Федя – к отцу: «Пап, дай двадцать копеек». Тот усмехается. «Ты знаешь, где у нас сахар?» – «Ну, в шкафу». – «Так вот – лизни его, а сам в снег голой жопой плюхайся. Вот тебе и будет мороженое».
Чудак отец, придя с фронта, задумал корчить из себя книгочея. Записался в библиотеку и носил оттуда вязанки желтых, с толстыми, как блины, листами книг. Да и корчил бы читателя сам, ан нет. Непременно сажал на жесткую коленку Федю и водил пальцем: «Жил был поп, толоконный лоб!»
Федя не знал, что такое «толоконный», не ведал, что это за еда такая – «полба», но вот слушать эту сказку про чертенят приходилось не раз и не два. Отец дрыгал своей деревяшкой. Федя подпрыгивал на ней: «От второго щелчка лишился поп языка…»
И еще отец додумался вот до чего. «Наши мужики, – говорил он, – отходчивые. Надо бы обидчика в порошок стереть, а наши лишь посмеются над ним, обидчиком, а потом на дорогу пирожок со смородой сунут».
Херхендрик ожил совсем. И своим пальцем стал махать, как дирижер:
– Стих двадцать первый. Кто убьет скот… скотину, тот оплачивает ее, а кто убьет человека, того должно предать смерти…
«Вот! – опять, как недавно, темно и тоскливо екнуло в егере Варенике. – Никуда не денешься. Вот он приказ. Сам голову в петлю сует. И библейский приказ этот звучал эхом: «А кто убьет человека, того должно предать смерти…»
Глазу у австрияка жестко сверкнули:
– Темные вы люди, русские! Ничего знать не хотите, а, узнав, отмахнетесь. В Европе уже давно работают над геном смерти, тотлих ген… ген-опонтоз. Он в каждом человеке спит, в уголке. Механизм в нем часовой. В нужный момент будильник – чик-чик. – Старый Херхендрик азартно рассмеялся, как будто он сам был этим неуязвимым геном.
– А зачем им это открывать?
– Что зачем, Ваныч? Чтобы жить все время.
– Зачем? Скучно это, устанешь.
– Ладно, – хлопнул крышкой Библии Херхендрик, – философия отменяется, а вот охота состоится. Сегодня, вечером! – И повторил: – Охота состоится.