Кронпринцы в роли оруженосцев
Шрифт:
На заседании делегаций стран Варшавского договора летом 1966 года в Бухаресте сложилась очень нервозная обстановка. Чаушеску, только что пришедший к власти, утверждал свою самостоятельность в жесточайших спорах. Дискуссии затягивались до бесконечности. Планы завершения работы срывались.
Подписание итоговых документов переносилось с утренних часов на вечерние. А это грозило тем, что подготовленную к принятию декларацию не смогли бы опубликовать утренние московские газеты и первым о принятых решениях сообщил бы кто-то другой.
В секретариате делегации я отвечал за передачу принятого решения в печать. Замятин, назначенный
Так я и поступил. Передал по закрытой связи весь текст, оговорив недопустимость его публикации до официального сообщения из Бухареста.
На беду об этом стало известно моему начальнику — заведующему отделом ЦК КПСС по социалистическим странам Русакову.
Этот дерганый, нервный, желчный человек был весьма далек от специфики работы с печатью. Да это и не имело для него никакого значения, поскольку его внимание было сосредоточено на поручении Брежнева, чтобы за пределами совещания как можно меньше могли узнать о наших разногласиях с румынами.
А тут вдруг какой-то новобранец передал в ТАСС текст, по которому можно было вычислить пункты советско-румынских противоречий.
Ни о каком эмбарго Русаков и слушать не хотел. Он громко распекал меня в отведенной для советской делегации комнате, бывшей ранее кабинетом Георгиу-Дежа.
Народу было много, Русаков говорил громко, но все делали вид, что ничего не замечают. Только Арбатов попытался вступиться. «Вот, — сказал он, — если человек ничего не делает, это вроде бы хорошо, а если чуть проявил инициативу, его сразу — бац по голове».
Слова Арбатова, кажется, еще больше распалили Русакова. Он не мог стоять на месте от охватившего его негодования, переходил от одной группы людей к другой, пока мы не оказались перед широченным кожаным диваном, на котором сидел в одиночестве маршал Малиновский и читал небольшого формата книжицу на французском языке.
Когда Русаков, а вместе с ним и я, докатились до маршала, тот счел, видимо, что мы апеллируем к его мнению. Малиновский закрыл книжицу, придерживая пальцем страницу, на которой он прервал чтение. Крупная голова его была опущена, и он посмотрел на нас поверх сидящих на кончике носа очков.
Даже небольшое движение маршала не осталось незамеченным. Окружающие примолкли, ожидая, что скажет малословный министр.
«А вот я, — не обращаясь ни к кому, медленно заговорил маршал, — никогда не делаю того, о Лем мне не говорят, чтобы я это сделал. Мне говорят: сделай то-то, я сделаю. Если мне не говорят, я не делаю».
Изложив свое кредо, маршал Малиновский вновь открыл книжечку и опустил взгляд к страницам, не удостаивая больше нас своим вниманием.
Мудрость чиновной жизни была выражена столь бесхитростно и на таком высоком уровне, что к ней нечего было бы добавить, а возразить не с руки.
Русаков оторопел от доведенного до абсурда его же собственного правила поведения. Он коротко махнул рукой, толи укоряя меня, толи вступив в немую полемику с маршалом, и бросил в мою сторону: «Проследите, чтобы ничего ненужного не попало в печать».
Инцидент был исчерпан.
«Учиться надо», — сказал мне Арбатов то ли в назидание, толи с усмешкой. И не стал пояснять, чему здесь стоило поучиться.
ГЛАВНЫЙ
Молвы о себе как о главном теоретике партии член политбюро и секретарь ЦК КПСС Михаил Андреевич Суслов удостоился в силу случайных обстоятельств. При Сталине, конечно, никаких главных теоретиков не могло и быть. Хотя именно на сталинский период приходились первые идеологические выступления Суслова, особенно с осуждением так называемого югославского ревизионизма. Пришедший к власти после смерти Сталина Хрущев на роль теоретика не претендовал. Вместе с тем в его докладах и были изложены подсказанные секретарем ЦК Отто Вильгельмовичем Куусиненом и собранными им молодыми идеологами Арбатовым, Беляковым, Брутенцем, Красиным, а также разработанные группами спичрайтеров во главе с Федором Бурлацким, Елизаром Кусковым идеи мирного сосуществования, мирного перехода от капитализма к социализму, отмирания государства при социализме и многие другие идейные новации.
Поскольку Хрущев не рвался в теоретики, а говорить на этот счет надо было, главным докладчиком КПСС по теоретическим вопросам постепенно становился Суслов, которому в ЦК КПСС было поручено руководить идеологическим направлением. Одно время чуть было не затмил его Леонид Федорович Ильичев, которого Хрущев за три года до своей отставки назначил еще одним секретарем ЦК, ответственным за идеологию. Но Ильичев успел только облить грязью наиболее популярных поэтов — Евтушенко, Вознесенского, а заодно с ними и абсолютно просоветского Рождественского, затем художников и скульпторов-авангардистов (Неизвестного — в первую очередь). На этом погромная деятельность Ильичева завершилась, поскольку его сняли вслед за отставкой Хрущева как оголтелого проводника хрущевского субъективизма.
Суслов же изгнания из политбюро избежал, поскольку поддержал антихрущевских заговорщиков во главе с Брежневым. Противники Хрущева были заинтересованы иметь на своей стороне старого идеолога, одного из немногих работавших при Сталине.
Мне пришлось еще в студенческие годы в начале 50-х читать доклады Суслова, поскольку они изучались в курсе истории партии и по ним строилась пропаганда, направленная против югославского лидера Иосипа Броз Тито. Первое соприкосновение с Сусловым не как с небожителем, а как с вполне конкретным партийным деятелем произошло у меня весной 1965 года, когда готовился доклад Брежнева о 20-летии Победы над Германией.
На какой-то стадии подготовки доклада, после очередной проходки текста уже не в рабочей группе, а в кабинете первого секретаря ЦК КПСС, Леонид Ильич при нас, участниках этой работы, нажал кнопку на телефонном пульте, сказал в трубку:
— Слушай, Миша. Мы тут подготовили текст. Пока я не буду рассылать его по политбюро. Ты его в рабочем порядке посмотри. Тебе его занесут. Потом скажешь мне свое мнение.
На следующий день Михаил Андреевич зашел к нам в рабочую комнату, бывшую этажом выше и его кабинета, и кабинета Брежнева. Поздоровался бодрячком, сказал две-три банальные фразы о значении празднования Дня Победы. Скорее всего, хотел посмотреть, нет ли среди нас кого-нибудь, чья позиция могла вызвать у него сомнения. Таковых не оказалось. В комнате находились лишь помощники Брежнева, они были вне подозрений, меня же по молодости лет и значившейся за мной привязке к МИДу в расчет можно было не брать.