Кровавый разлив
Шрифт:
Наталья прошлась по комнат и, остановившись противъ зеркала, стала себя разсматривать.
— Федоръ, — начала она:- а ты бы попробовалъ еще… Можетъ быть ухать бы теб отсюда.
— Вотъ выдумала чего! — въ тревог вскрикнула Арина Петровна. — Сама, Богъ тебя знаетъ, куда дешь, и его тоже подбивать пришла… Куда ему хать?
Наталья, не отвчая матери, все смотрла — то въ зеркале, на себя, то на брата.
— Ротъ… носъ… овалъ лица… — медленно, тихо и задумчиво говорила она. — Какъ будто и похожа я на тебя, и какъ будто и совсмъ не похожа… Не пойму.
Помолчавъ, она также задумчиво и неторопливо продолжала:
— Люблю я тебя?.. Люблю, да… Уважаю?.. Нтъ, Федоръ, не могу тебя уважать.
— Что за странный разговоръ?
— Вся эта обстановка… общество… обиходъ
— Ты-то сама въ какихъ стнахъ живешь? — вызывающе огрызнулась Арина Петровна.
— Конечно, ты человкъ, уже давно сложившійся, — говорила Наталья. — Но все-таки… попытаться бы еще… Вдь такъ же нельзя, Федоръ, вдь нельзя же такъ! — со скорбной горячностью юнаго, любящаго и сильно страдающаго существа вскрикнула она.
— А пошла бы ты себ, Наталья, откуда пришла, — строго нахмурилась Арина Петровна.
— Ты взгляни, что вокругъ длается… и ты посмотри на себя… Если бы ты былъ… ну хоть Васильковскимъ, что ли, я бы понимала тебя… Но, Федя, ты же не онъ, ты не онъ… Господи, я неужели толкъ изъ тебя такой же, какъ и изъ него!
Она сказала это со стономъ. И почувствовала вдругъ, что брата любитъ, горячо и сильно.
— Если бы ты былъ мн чужой, я бы съ тобой объ этомъ двухъ словъ не сказала. Я мало надюсь на тебя… Но — братъ вдь ты!.. И мн больно…
Она направялась къ двери.
— И придется, можетъ быть, говорить еще не разъ… Трудно мн молчать… А теперь мн идти… Такъ до вечера… или до завтра.
— Вернулась бы ты, Наталья, домой, — жалобно сказала Арнна Петровна. — дешь вотъ, а Господь одинъ знаеть, куда прідешь.
— До завтра, — повторила Наталья, кивнувъ брату. — Завтра я приду.
Она бросила озабоченный взглядъ на чемодавъ и не торопясь вышла.
Пасхаловъ долго ходилъ потомъ по комнат, взволнованный. Онъ читалъ газету, — старую, уже читанную бросалъ ее, нервно переставлялъ вещи на стол… Онъ взялъ съ этажерки длинную конторскую книгу, въ которую записывалъ наиболе интересные случаи изъ своей практики, и сталъ ее перелистывать. Онъ просматривалъ исторію нкоторыхъ болзней, пополнялъ ихъ воспоминаніями, отрывочными размышленіями о ход лченія, о самихъ паціентахъ, и занятіе это успокаивало его и отвлекало отъ тревожныхъ и сумрачныхъ чувствъ.
Кесарево сченіе у жены податного инспектора… Переломъ трехъ реберъ… Загадочный параличъ нижнихъ оконечностей у Гомулицкаго… Случай съ Кочетковымъ…
Когда Федоръ Павловичъ пробгалъ исторію заболванія Кочеткова, хмурое выраженіе сходило мало помалу съ его лица, и на полных, свжихъ губахъ его заиграла добродушная улыбка.
Тихонъ Кочетковъ, шестнадцатилтній парень, былъ плотникъ. Весною пришелъ онъ изъ Саратовской губерніи и нанялся работать на барж, на рк. Во время работы онъ упалъ, всего съ высоты какого-нибудь аршина, но такъ несчастливо, что разбилъ себ надколнную чашечку. Ногу залили гипсомъ, и больной пролежалъ въ постели шесть недль. Понемногу кость срослась; Кочетковъ, при помощи костылей, началъ уже передвигаться. Еще недля другая, и онъ былъ бы совсмъ здоровъ. Но тутъ случилась новая бда.
Ковыляя однажды по больничному двору, Кочетковъ увидлъ, что за курицей гонится Дружокъ, кухаркина обака. Онъ крикнулъ на Дружка, — собака не унялась.
Кочетковъ сталъ кричать громче… Курица съ отчаяннымъ кудахтаньемъ, хлопая крыльями, падая и ударяясь грудью объ землю, носилась по двору, изъ стороны въ сторону, изъ угла въ уголъ, а разыгравшійся Дружокъ мчался на ней съ радостнымъ лаемъ и уже настигалъ ее… На крики Кочеткова онъ временами оглядывался, съ веселой, плутоватой хвастливостью — «ага, какой я молодчина!..» Неловко подпрыгивая, стуча костылями, Тихонъ понесся на выручку. Но бжать было далеко. Курица съ собакой бросались изъ одного угла въ другой, больная нога у мальчика не сгибалась, — а Дружокъ уже схватилъ свою жертву ногами… и уже летли по двору ея блыя перья… Кочетковъ поднялъ тогда надъ головой костыль, широко раамахнулся и швырнулъ имъ въ Дружка. И тутъ же, лишенный опоры, какъ подрубленное деревцо, тяжело грохнулся на камни мостовой… Сросшаяся,
— Щожъ це ты, бісова таракуцка, зробывъ? — съ ласковымъ укоромъ говорилъ подворотній Трохимъ, внося искалченнаго мальчика въ палату.
Помертввшее лицо Тихона все дергалось и корчилось отъ жестокой боли.
— Жа…жалко ку…рицу, — сквозь стоны, лишаясь чувствъ, пролепеталъ онъ.
Къ молодому плотнику этому Федоръ Павловичъ относился съ какою-то особенной, совершенно исключительной симпатіей. Ему нравились въ немъ и голосъ, и выговоръ, и ласковая, кроткая улыбка, и рзкая, не знавшая уклоновъ, ничему не уступавшая, правдивость, въ присутствіи его онъ всегда становился какъ-то веселе и разговорчиве… Онъ часто наводилъ мальчика на разговоръ, — о родной деревн, о голод въ ней, о Волг, о лсныхъ скитахъ, о безпорядкахъ и бунтахъ, объ агитаторахъ, приходившихъ въ деревню, — и пока тотъ говорилъ, онъ вдумчиво и дружески смотрлъ въ его красивые, синіе глаза… Въ усталую душу вливалось чувство тихаго и сладкаго успокоенія, свтлыя надежды снова вставали въ ней, вставали и росли, — а минутами, когда мальчикъ вдругъ вспыхивалъ возмущеніемъ и гнвной энергіей, надежды эти превращались въ крпкую и радостную увренность…
И продолжая вдумчиво вглядываться въ ясные, правдивые глаза Кочеткова, продолжая вслушиваться въ милыя, то нжныя, то гнвныя ноты, онъ мысленно говорилъ:
— Ничего, возьмешь свое! Все побдишь и что нужно — возьмешь!
…Образъ Тихона Кочеткова отчетливо рисовался теперь Федору Павловичу. И встревоженная, оскорбленная, жаждавшая просвта душа доктора улыбалась ему, тихо и благодарно…
II
Въ этотъ вечеръ сапожникъ Абрамъ сидлъ за ужиномъ, и на лиц его была тревога и сосредоточенная, мрачная дума.
Была суббота, и блюда стояли передъ Абрамомъ отмнныя: рыба, остатки бульона, куриное горло и компотъ изъ яблокъ и лимонной корки. лъ, однако, Абрамъ разсянно, молча, не обращая никакого вниманія на изысканность блюдъ и не думая о нихъ. И жена Абрама, Хана, сидвшая на кровати, по другую сторону стола, обидлась.
— Такъ курицу не дятъ!.. Если такъ вотъ сть, то можно и картошку въ мундирахъ варить…
И обиженной женщин захотлось мужа проучить и отнять у него рдкія, дорого стоющія блюда. Но сдлать это она не могла: она страдала водянкой, все тло ея, вс члены, — руки, ноги, торсъ и даже голова, — были сильно вздуты и налиты водой, и она уже четвертый мсяцъ не вставала съ постели.
Она и не ложилась тоже, и день и ночь проводила въ сидячемъ положеніи, опираясь на подушки. Ей трудно было шевельнуть ногой или рукой, и когда приходилось поправлять ея постель, Абрамъ звалъ сосда-меламеда, его жену или тещу, и вс вмст, съ большимъ трудомъ, приподнимали больную, поддерживали ее минуту-другую въ стоячемъ положеніи, а Роза, тринадцатилтняя дочь Ханы, тмъ временемъ, быстро дйствовала узкими, худыми руками по кровати, взбивала подушки, мняла простыню. Больная тяжело опускалась потомъ на постель, — какъ огромный мшокъ съ пшеницей. Опускалась и застывала въ мертвой неподвижности… И въ неподвижности этой было что-то дикое и страшное, и страшное было въ искаженныхъ, неправдоподобныхъ формахъ больной. Не человкъ сидитъ, казалось, а какое-то безумное смшеніе человка съ огромнымъ животнымъ, что-то невозможное, небывалое, невроятное, что-то выходящее вонъ изъ предловъ человческаго пониманія, изъ всхъ существующихъ и возможныхъ въ воображеніи нормъ… Темную оторопь, тревожную тоску вызывало это непонятное таинственное извращеніе, — и только посл большихъ усилій, и только посл долгаго навыка и присматриванія, соглашались мириться съ нимъ глазъ и душа… — «Милліонщикъ! — гнвно думала Хана:- завтра у него опять будетъ курица… видалъ ты такое!..» Ей хотлось — если ужъ наказать нельзя — по крайней мр поучить, какъ слдуетъ, мужа, прочесть ему и разительную нотацію, объяснить ему всю неделикатность его и легкомысліе; уже приходить стали въ голову хорошія слова, язвительныя, дкія, но тутъ вздутыя вки больной опустились, дыханіе сдлалось глубокимъ, и она погрузилась въ дремоту.