Литературные воспоминания
Шрифт:
французом (der eitle alberne Franzose). 0 том, не захочет ли он остаться русским —
не было вопроса, да и не могло быть. Собственно русских тогда и не
существовало; были регистраторы, асессоры, советники всех возможных
142
наименований, наконец помещики, офицеры, студенты, говорившие по-русски, но
русского типа в положительном смысле и такого, который мог бы выдержать
пробу как самостоятельная и дельная личность, еще не нарождалось.
В одном из берлинских кафе («Под
громадным количеством немецких и иностранных газет и журналов, я встретил
однажды вечером двух русских высокого роста, с замечательно красивыми и
выразительными физиономиями, Тургенева и Бакунина, бывших тогда
неразлучными. Мы даже и не раскланялись; ни с одним из них я еще не был
знаком и не предчувствовал близких моих отношений к первому. В Берлине же я
распрощался и с М. Катковым. Он записался в слушатели университета, а я
отправился на юг, поближе к Италии, чтобы с первыми весенними днями ступить
на ее классическую почву [151].
XIII
Зиму 40—41 годов мне привелось прожить в меттерниховской Вене. Нельзя
теперь почти и представить себе ту степень тишины и немоты, которые
знаменитый канцлер Австрии успел водворить, благодаря неусыпной
бдительности за каждым проявлением общественной жизни и беспредельной
подозрительности к каждой новизне на всем пространстве от Богемских гор до
Байского залива и далее. Бывало, едешь по этому великолепно обставленному
пустырю, как по улице гробниц в Помпее, посреди удивительного благочиния
смерти, встречаемый и провожаемый призраками в образе таможенников, пашпортников, жандармов, чемоданщиков и визитаторов пассажирских карманов.
Ни мысли, ни слова, ни известия, ни мнения, а только их подобия, взятые с
официальных фабрик, заготовлявших их для продовольствия жителей массами и
пускавших их в оборот под своим штемпелем. Для созерцательных людей это
молчание и спокойствие было кладом: они могли вполне предаться изучению и
самих себя и предметов, выбранных ими для занятий, уже не развлекаясь
людскими толками и столкновениями партий. Гоголь, Иванов, Иордан и много
других жили полно и хорошо в этой обстановке, осуществляя собою, еще задолго
до Карлейля, некоторые черты из его идеала мудрого человека, благоговейно
поклоняясь гениям искусства и литературы, сберегая про себя святыню души, отдаваясь всем своим существом избранному делу и не болтая зря со всеми и обо
всем по последнему журналу. Но за мудрецами и созерцательными людьми
виднелась еще шумная, многоглазая толпа, не терпящая долгого молчания кругом
себя, особенно при содействии южных страстей, как в Италии.
сделалось главной заботой и политической мерой правительств. Кто не слыхал об
удовольствиях Вены и о постоянной, хотя и степенной, полицейски-чинной и
размеренной оргии, в ней царствовавшей? Кто не знает также о праздниках
Италии, о великолепных оркестрах, гремевших в ней по площадям главных ее
городов каждый день, о духовных процессиях ее и об импресариях, поставлявших
оперы на ее театры, причем шумной итальянской публике позволялось, несмотря
на двух белых солдат, постоянно торчавших по обеим сторонам оркестра с
ружьями в руках, беситься как и сколько угодно. Развлекать толпу становилось
143
серьезным административным делом, но повторять эту картину, вслед за многими
уже свидетелями, не предстоит здесь, конечно, никакой надобности.
Одна черта только в этом мире, так хорошо устроенном, беспрестанно
кидалась в глаза и поражала меня. Несмотря на всю великолепную обстановку
публичной жизни и несмотря на строжайшее запрещение иностранных книг (в
моденском герцогстве обладание книгой без цензурного штемпеля наказывалось
ни более, ни менее, как каторгой), французская беспокойная струя сочилась под
всей почвой политического здания Италии и разъедала его. Подземное
существование ее не оставляло никакого сомнения даже в умах наименее
любопытных и внимательных. Оно не было тайной и для австрийского
правительства, которому оно беспрестанно напоминало о грустной
необходимости считать себя, несмотря на трактаты, временным, случайным
правительством в предоставленных ему провинциях и умножать, для
самосохранения, войско, бюджет, наблюдения, мероприятия и т. д.
В марте 1841 года я уже был в Риме, поселился близ Гоголя и видел папу
Григория XVI действующим во всех многочисленных спектаклях римской святой
недели и притом действующим как-то вяло и невнимательно, словно исправляя
привычную домашнюю работу. В промежутках облачения и потом обрядов он, казалось, всего более заботился о себе, сморкался, откашливался и скучным
взором обводил толпу сослужащих и любопытных. Старый монах этот точно так
же управлял и доставшимся ему государством, как церковной службой: сонно и
бесстрастно переполнил он тюрьмы Папской области не уголовными
преступниками, которые у него гуляли на свободе, а преступниками, которые не
могли ужиться с монастырской дисциплиной, с деспотической и вместе
лицемерно-добродушной системой его управления. Зато уже Рим и превратился в
город археологов, нумизматов, историков от мала до велика. Всякий, кто успевал