Любимый город
Шрифт:
Алексей Петрович, помнится, рассказывал, как в фортах Льежа, в четырнадцатом году, кадровые военные в истерику впадали в ожидании очередного выстрела “Большой Берты”. Но там-то снаряд пробивал любое укрепление, а здесь - десятки метров скалы защитят от чего угодно!
Но сколько ни убеждала Раиса себя, что тревожиться не о чем, а беспокойство грызло с каждым днем все сильнее и, самое худое, совершенно развалился сон. За два-три часа до подъема сами открывались глаза, и ей никак не удавалось заснуть опять, а после подъема добрых полчаса тело отказывалось подчиняться, и ее едва ли не шатало от стенки к стенке.
Но жаловаться на это… кому? И смертельно неудобно, и сама бы высмеяла такую жалобщицу. Она корила себя порой за то, как на Перекопе перепугалась, что сходит с ума. Тоже выдумала! Понятно, от усталости еще и не то приключится. А сейчас, при понятных и нетяжелых сменах, о чем переживать-то?
Но сна как и не было, и пытаясь хоть что-то с этим поделать, Раиса попросту заставляла себя вставать сразу как проснется. Одевалась и тихонько шла на пост, если дежурила знакомая сестра. Устраивалась и досиживала за столом. Так удавалось хотя бы подремать час или, на крайний случай, уверить себя, что она нашла из беды пусть плохонький, но выход.
Правда, на пятый раз на вопрос: “Галь, я посижу у тебя часок?”, та тоже заволновалась. “Тетя Рая, ты не заболела? Неделю гляжу, как ты маешься”. Раиса попробовала отшутиться, мол привыкла к тому, как на Перекопе работала, вот сон и не идет. Но на этот раз - пришел. Она уснула, едва только подсела к столу, под зеленую лампу. Вроде бы и лампу эту видела, и график дежурств рядом на стене, и чернильницу. А уплыла в сон и подземный коридор сам собой сделался ее комнаткой в Белых Берегах, в общежитии для медработников.
Комнатка та была совсем крохотной, но тем и хороша. Там помещались кровать на сетке, письменный стол и этажерка с книгами, а большего, пожалуй, и не требовалось. Окно выходило в палисадник, на двух гвоздиках на раме висела крахмальная вышитая занавеска. Вышивала ее Раиса еще в техникуме, она любила рукодельничать, а еще мечтала, что когда-нибудь у нее будет дом. Занавеска была окну мала, и болталась на веревочке, как салфетка. Но и этого хватало.
Главной вещью в комнате была настольная лампа с точно таким же приплюснутым зеленым абажуром. Ее Раиса завела сразу же, как перебралась в общежитие. Лампа, как и книги, виделась ей обязательной вещью в доме человека ученого. Покупалась лампа на толкучке, была не новой, изоляция на проводе истерхалась как старая бельевая веревка. Лампа не горела. Пришлось позвать соседа-электрика. Он отверткой вскрыл ее основание, вытряхнул оттуда пару сухих тараканов, что-то подтянул и под зеленым абажуром зажегся мягкий уютный свет. И с тех пор лампа исправно светила целых три года, под ней Раиса разбирала свои конспекты, читала, шила, писала письма брату.
Эта лампа, и уютная комнатка, где едва три человека развернутся, привиделись ей теперь в полусне. Застряв меж сном и явью, Раиса вдруг вспомнила , что сегодня же — семнадцатое декабря, а значит ей исполнилось тридцать лет. Прошлый день рождения, в сороковом, отмечала она с подругами. В комнатке было тесно и весело, были там яблочный пирог и домашнее вино. А Володька, специально подгадав к празднику, прислал ей в посылке кедровых орехов. Во сне он сам явился ее поздравить, но был при том
И от слез тотчас же проснулась. Только не сразу поняла, где же она. Глаза мокрые, и в самом деле плакала… Она сидит за столом и лампа светит, вроде бы та же самая. Будто еще вчера было 17 декабря 1940 года. Но во сне уже была война… “Все, подъем!” - сказала она себе. Сморило, нехорошо. Нет больше ничего, ни лампы той, ни дома, скорее всего. А есть война, брат давно на фронте и писем от него все нет и нет.
Раиса встала, подавленная, но при этом очень недовольная собой, потому что нельзя так раскисать, всем тяжело, не ей одной. И, поднимаясь, поймала краем глаза какой-то блеск.
На столе рядом с ней лежал маленький золотистый цветок, вырезанный из стреляной гильзы. С пятью лепестками, как та счастливая сирень, которую перед экзаменами ищут школьницы в букетах, чтобы съесть на удачу. Еще полчаса назад, когда ей дали немного отдохнуть, его здесь точно не было.
Какое-то время Раиса молча сидела, грея цветок в ладонях. Откуда он? Неужели кто-то вспомнил, что у нее сегодня день рождения? Кто же это мог быть? Не догадаться. Она бережно погладила округлые лепестки, на которых чья-то рука даже обозначила прожилки.
Время. Раненые не ждут. Нужно сменить работающих. И мысль эта впервые за много дней не тянула к земле тяжестью, а, наоборот, вела и давала силы.
Глава 5. Инкерман. Конец декабря 1941 года
“...твое письмо я получил в вечер после боя и оно мне дороже всякой награды. Чего я только не передумал, сестренка! Но сердцем чуял, что не могла ты пропасть, что напутали там что-то. А перед тем, как письмо пришло, приснилось, будто хочу я тебе на именины лису добыть. И такая мне рыжая попалась, белодушка, золото просто, а не лиса! Беру ее на мушку и тут будят меня как на грех. Кончится война, непременно найду тебе такую лису. Чтобы ты у меня самая красивая была. Долго жить будешь, сестрена. У тебя теперь два дня рождения.”
Треугольник с двумя печатями пришел как раз семнадцатого, но еще сутки ждал, пока Раиса вернется со смены и прочтет. Вот когда отлегло с души - жив, жив Володька. И непременно будет жив. Боец испытанный, Финская за плечами. Непременно все будет хорошо. Уверенность, поселившаяся в душе, была твердой и несокрушимой ничем. Переломила она и тревогу, и давящую усталость последних дней - семнадцатого декабря враг снова перешел в наступление, и к вечеру госпиталь был задействован на одиннадцать десятых своих сил.
В какой-то момент Раиса подумала, что если доживет она и когда-нибудь, лет через двадцать, возьмется писать воспоминания, то вся вторая половина декабря уместится у нее в одно слово: "Работали". И никаких “много”, “тяжело”... Потому что для тех, кто через такое прошел, все и так будет ясно. А для тех, кто не прошел, нужных слов все равно не подберешь, будь ты хоть Шекспир, Пушкин и Толстой в одном лице. “Не видав самому, невозможно себе представить”, как любил писать Пирогов.
С середины декабря корабли и транспорты приходили в Севастополь только ночами. Днем вражеская артиллерия обстреливала все подходы, а бомбардировщики кружили над бухтой как осы.